Литмир - Электронная Библиотека

Предлагаю сделать доску окном домой. Под недоуменным взглядом Дезире беру мел с полочки и начинаю рисовать. Несколько штрихов, и появляется наша усадьба, одноэтажный дом о двух крыльях. Дом стоит на кирпичных столбиках – с ними никакое наводнение не страшно. За домом кухня и службы, фруктовый сад и дуб, на котором висели мои качели, а чуть поодаль – хижины негров и бескрайние поля сахарного тростника. За ними виднеется кирпичный конус – труба сахароварни, а на горизонте темнеет бахрома заболоченных лесов. Вот она, плантация Фариваль.

– Как взаправдашняя! – всплескивает руками сестра, а я победно улыбаюсь.

Еще бы, ведь я отличная рисовальщица.

«Ты отличная рисовальщица, Флоранс, – говаривала сестра Евангелина, обучавшая нас изящным искусствам. – Жаль, художницей тебе не стать. У тебя верный глаз и техника выше всех похвал, но нужен простор, нужен свободный полет мысли. Если бы фра Анжелико рисовал только то, что у него перед глазами, ему бы, конечно, удались складки на плаще Девы Марии. Но как быть с радужными крылами архангела?»

Вечером Дезире пугает меня до полусмерти. В сундуке, который набит старыми игрушками, она находит заводную куклу и, пока я взбиваю подушку, поворачивает ключик, а затем накидывает на куклу черную кружевную шаль Мари. Скрежет заставляет меня обернуться…

…И на мои истошные вопли сбегается полдома! А кто бы не испугался, если бы к нему скачками ползло нечто черное, с белой сердцевидной и при этом скрежетало? В такие моменты страх сдувает с души налет рациональности.

Убедившись, что я, во-первых, благополучна, а во-вторых, обладаю всеми задатками истерички, Иветт удаляется в сопровождении своей свиты. А я гоняюсь за сестрой по детской и, загнав ее в угол между туалетным столиком и разрисованной доской, начинаю тузить подушкой. Дезире закрывает лицо, выставляя вперед острый локоток, и заливисто хохочет. Я тоже смеюсь, то и дело чихая от летящих мне в нос перьев. Затем мы миримся, обнимаемся и расходимся по постелям. Никогда еще у нас не было общей спальни!

А пятницу – суаре, на котором, если повезет, я встречу достойного жениха. Поскорее бы покончить со всей этой брачной канителью!

* * *

Каждый раз, как я переступаю порог спальни матери, молодею лет на десять с гаком. Вновь ощущаю себя девчонкой, которую будут бранить за порванную манжету. А еще борюсь с собой, чтобы не преклонить колени, как в церкви, и не осенить себя крестом.

Так на меня действует запах ладана. Курильница с ладаном всегда стоит на туалетном столике, упираясь тремя ножками в красное дерево, а из дырочек на покатой крышке выползают вялые белые струйки. Мать жжет ладан и в январские заморозки, и в летнюю хмарь. Каждый день, с Того Самого Раза. Надеется отвадить сатану и полчища его.

Когда я вхожу в комнату, мать читает розарий перед распятием. Не прерывая молитву, кивает, приказывая мне встать рядом. Опускаюсь на колени, второго бархатного валика для ног здесь нет. Тонкий муслин платья и льняная нижняя юбка не защитят меня от твердых занозистых досок, а ерзать нельзя. Мать вытянет четками по спине и не посмотрит, что я уже не маленькая девочка, а старая дева. Придется потерпеть. Это я умею.

От нескончаемой череды ora pro nobis, а пуще всего от ладана, меня начинает подташнивать. С ужасом думаю, как поведет себя мать, если меня вывернет в самый разгар литании. Наверное, запрёт в дровяном сарае, а сама побежит за священником, чтобы он изгнал из меня бесов. Сглатываю кислый комок и твержу молитвы дальше.

И вот долгожданный аминь! Придерживая Селестину под локоть, помогаю ей встать с валика и усаживаю в кресло, подсовывая под ноги скамеечку из орешника.

Кресло с плешивой бархатной обивкой – вот единственная уступка плоти. В остальном же обстановка спальни напоминает келью. Кровать под стеганым покрывалом, белая и угловатая, как склеп на кладбище Сен-Луи[8]. Гардероб, где висят траурные платья. Над камином вместо зеркала литография Девы Марии с пронзенным сердцем. Зеркало, впрочем, тоже имеется, но оно укутано черной вуалью, как будто в комнате лежит покойник.

Мама обожает траур. Быть вдовой Эвариста Фариваля гораздо приятнее, чем женой. Приятнее и спокойнее.

Я получаю последние наставления. Мне до́лжно держаться скромно, но с достоинством, не опускать подбородок, чтобы на шее не появлялись противные толстые складки, не класть локти на стол, по пятницам не брать в рот мяса, читать розарий в полдень и исправно посещать церковь.

Лекция наконец затрагивает вопросы семейные, и тут мать запинается на полуслове. Красные пятна на щеках тонут в нахлынувшем румянце, и цвет ее лица в кои-то веки становится однородным. Ах, вот оно что! Настала пора поведать мне, что происходит на брачном ложе.

Со своего ложа она в первую же ночь упорхнула и, не разобрав прическу, роняя на бегу лепестки флёрдоранжа, долго билась в спальню своей матушки, мадам Ирэн де Россиньоль. Белокурая и голубоглазая Селестина, по словам служанок, походила на христианскую мученицу, за которой гонятся львы. Она рыдала, умоляла защитить ее от «гадостей». Ни матушка, ни две незамужние тетки, под чьим присмотром она росла в Натчезе[9], не потрудились посвятить ее во все хитросплетения замужней жизни. До шестнадцати лет она верила, что дети образуются из кукурузных початков.

Но дверь ей в ту ночь так и не открыли.

Справившись со смущением, Селестина объясняет, что дети зачинаются в крови и слизи и в крови же и слизи рождаются. Это неприятная процедура что на входе, что на выходе, но можно ее перетерпеть. Особенно если сосредоточиться на мысли, что тем самым ты искупаешь грех праматери Евы. Раздеваться необязательно, достаточно заворотить подол сорочки. И панталоны, кстати, тоже снимать ни к чему. Их покрой зачатию не помеха.

Я тоже краснею и низко опускаю голову, заслужив милостивый кивок. Селестина одобряет мою стыдливость. На самом же деле я вспоминаю, как мы с Аделиной Валанкур, притаившись в камышах, подглядывали за купанием негров. Трудно прожить жизнь на плантации и не узнать, что да как. И тем более с такой бабушкой, как Нанетт. Мне было что-то около шести, когда Нанетт спьяну выболтала, как ее свекровь блудила с лакеем и зачала дедушку. С тех пор меня ничем не проймешь.

На прощание лобызаю материну руку, холодную и вялую, как мертвая лягушка. А в коридоре меня ловит Нора. Точнее, не ловит, а маячит перед глазами, не смея заговорить первой. Такая уж у меня мамушка.

Мою кормилицу бабушка купила в 1847 году на плантации «Мох-на-дубах», где верховодила Ноэми Дюлак, ее старинная подруга и такая же боевитая старушка, как Нанетт. Подходящая негритянка сыскалась быстро. Мулатка, статная и пышногрудая, со смуглой в желтизну кожей, оттенком ближе скорее к латуни, чем к кофе. Смазливая девка – этого у нее не отнять. Не так давно она понесла от заезжего виноторговца, которому Ноэми предложила ее в знак гостеприимства, вместе с ананасом и бокалом мятного джулепа. Лучше кандидатки не сыскать.

Но сделка застопорилась, когда бабушка наотрез отказалась покупать рабыню с приплодом. Повадится кормилица бегать к своему отродью, а бедняжка Фло будет криком кричать в детской, мокрая и некормленная. Нельзя ли продать Нору без довеска? Памятуя о том, что разлучать матерей и детей незаконно, да и грех, Ноэми долго отнекивалась. Но потом, чтобы не обижать подругу, решила эту проблему иначе. Дети все равно мрут как мухи.

Торжествующая Нанетт вернулась из «Мха-на-дубах», прихватив с собой несколько бутылок вкуснейшего томатного соуса и убитую горем Нору.

На плантации Фариваль ее ждала изголодавшаяся барышня. Родилась я темненькой, и мама скорее поднесла бы к груди каймановую черепаху с ее хваткой пастью, чем родную дочь. В первые недели меня поили коровьим молоком через рожок, от чего у меня делались колики. С утра до вечера я куксилась, чем окончательно разонравилась маме. Но с приездом Норы я пошла на поправку. Ее молоко напитало меня, я быстро прибавила в весе и из тощей замухрышки превратилась в пухлощекого младенца. Мама начала меня замечать. А папа начал замечать Нору.

вернуться

8

Знаменитое кладбище в Новом Орлеане.

вернуться

9

Город на юго-западе штата Миссисипи, основанный французами в 1716 году.

7
{"b":"243144","o":1}