В таком духе продолжался допрос Глотника. Он старался увиливать от ответов на скользкие для него вопросы, ссылался на плохую память, время от времени срывался на крик, потом снова лгал и снова изворачивался. Судя по всему, он уже махнул рукой на попытку уверить нас в своей искренности и правоте и теперь беспокоился совсем не о том, какое впечатление он производит на следователей, а о том, как ему увернуться от острых, очень точных по своему прицелу и потому очень жалящих вопросов.
Улики, собранные против Глотника на этой стадий следствия, были все еще недостаточны для предания его суду. Правда, его гнусный моральный облик был вполне разоблачен, серьезное подозрение внушал эпизод с деньгами, внесенными в понедельник в сберкассу, и это, конечно, разбивало созданную им легенду о мучительных переживаниях по поводу исчезновения любимой жены, но… но это еще не доказывало, что он сам ее убил, тем более что отсутствие трупа Елочки оставляло еще какое-то сомнение в самом факте ее убийства.
Правда, и Голомысов и я были искренне и полностью убеждены в том, что он — убийца, но все-таки, не имея трупа убитой, мы не имели и полной ясности в этом вопросе, даже перед лицом собственной следовательской совести.
Если бы, например, Глотник занял на допросе иную линию, то есть не пытался бы мелко и по любому поводу лгать, все более запутываясь и подтачивая наше доверие к его показаниям, а, скажем, с наигранной «прямотой» заявил бы, что да, дескать, я — подлец, развратник, обманщик, я действительно обманывал и Елочку, и Нелли Г., и Люсю Б и других девушек, я, кроме того, взяточник и бесчестный человек, но все-таки я не убийца и этого признать не могу, хотите — верьте, хотите — нет! — то наше психологическое состояние оказалось бы очень тяжелым, и он бы серьезно подорвал наше убеждение в том, что Елочка убита им.
Признание обвиняемого, как известно, отнюдь не «царица всех доказательств», и только очень неопытные или недобросовестные следователи делают главную ставку на это. Однако, особенно в таком деле об убийстве без трупа, признание обвиняемого приобретает значение, хотя бы потому, что, встав на путь чистосердечного признания, преступник выдает спрятанный им труп или его останки, а кроме того, ведь он единственный на свете человек, знающий всю правду о мотивах и обстоятельствах совершенного им убийства, а следовательно — он источник получения истины.
После ряда допросов Глотника я и Голомысов пришли к выводу, что он, сам того не понимая, помогает нам позицией, которую он занял на следствии. Да, помогает, — потому что ничто так не вооружает следователя и не укрепляет его внутреннего убеждения, как упорное и при этом явно лживое запирательство, свидетельствующее о злой и преступной воле.
— Но, с другой стороны, — нарочно говорил я Голомысову, — то, что он врет и путается, ведь можно понять и в том смысле, что человек, который на самом деле не убил, но которого в этом напрасно обвиняют, боится признать компрометирующие его так или иначе факты, чтобы этим не усугубить положения. Да, Голомысов, он взволнован, но ведь он должен быть взволнован и в том случае, если убил, и в том случае, если не убил, а его в этом тем не менее обвиняют. И трудно сказать, в каком случае он должен быть более взволнован…
И странное дело: по мере того как я старательно и подробно стал «защищать» Глотника от обвинения в убийстве, мое собственное убеждение в его вине не то, чтобы растаяло, но стало хрупким и ломким, как мартовский сугроб, — где-то в его глубине уже пробивались и журчали первые ручейки сомнения.
Тем не менее допросы шли изо дня в день. Глотник продолжал яростно защищаться, с каждым разом все больше теряя самообладание. Он бился за каждую деталь до конца, пока неопровержимые документы и данные дела окончательно не припирали его к стене. Тогда он совершенно спокойно и цинично заявлял, что это он признает, а раньше отрицал потому, что запамятовал, или потому, что считал это обстоятельство относящимся к его интимной жизни, а не к следствию, или, наконец, потому, что ему просто было стыдно признать этот неприятный факт.
С каждым допросом все более обнажалась оборотная сторона нашего психологического поединка. Увы, здесь не был достигнут тот удивительный контакт между следователем и обвиняемым, когда чуткость и такт следователя, его способность понять душевную драму человека, в силу тех или иных роковых обстоятельств совершившего преступление, и искреннее стремление в пределах закона этому человеку помочь и как-то облегчить его участь вызывают у последнего глубокое уважение и самую прочную признательность, которые нередко потом сохраняются на всю жизнь.
К несчастью, этот психологический контакт не был достигнут в деле Глотника. Дело в том, что тактический путь установления такого контакта сводится прежде всего к тому, что следователь при допросе обвиняемого обращается к добрым началам, нередко живущим, хоть и в дремлющем состоянии, в душе человека, совершившего преступление.
Так запомнился мне другой обвиняемый, убивший жену из ревности, честно признавший свою вину и, по-видимому, с искренним безразличием относившийся к своей судебной перспективе. Признаться, все мои симпатии были на его стороне. Он горячо и пылко любил жену, она же, пустая и холодная бабенка, обманывала его чуть ли не с первых дней их брака с поразительной беззастенчивостью и цинизмом.
Прощаясь со мною по окончании следствия, обвиняемый, которому не было и тридцати лет, между прочим сказал, что суда не боится: потому что его «внутренний суд» пострашнее.
Через несколько дней после вынесения приговора (его осудили на восемь лет) он прислал мне из тюрьмы такие стихи:
Перед собой я сам теперь в ответе,
Мой приговор указом не сотрут,
Ведь мне страшнее всех судов на свете
Мой собственный и беспощадный суд…
Именно этот «собственный и беспощадный суд», который иногда становится для преступника «страшнее всех судов на свете», является одним из результатов обращения следователя к добрым началам в душе обвиняемого.
К каким добрым началам в душе, биографии, образе жизни Глотника мы могли обратиться? Он считал нас своими врагами, потому что нам, когда он уже привык к мысли, что останется безнаказанным, удалось собрать против него улики и обвинить его в убийстве, которое он совершил, но за которое отвечать не хотел.
Все наши попытки вызвать его на откровенный разговор, объяснить ему сложность его процессуального положения и ошибочность занятой им на следствии позиции Глотник рассматривал как хитроумные уловки следователей. Как это часто бывает в подобных случаях, Глотник оценивал все наши шаги со своих позиций, с точки зрения своей психологии, своего характера. Ему трудно было поверить в искренность наших заявлений потому, что, будь он на нашем месте, он так бы себя не вел.
И, наконец, зная, что труп Елочки не только не обнаружен, но никогда и не будет обнаружен, если он сам этого не захочет, Глотник рассматривал это обстоятельство как своеобразный, непреодолимый «лот» своей обороны.
Поэтому он не сдавался и тщательно готовился к контрудару.
А время шло, и Голомысов и я уже почти отчаялись получить признание Глотника в совершенном им убийстве. Более того — посеянные мною семена дали обильный урожай: Голомысов стал все придирчивее относиться к своим выводам, впечатлениям, предположениям. Как человек большой душевной чистоты и того чувства высокой ответственности за каждое свое дело, а каждую человеческую судьбу, связанную с этим делом, которое всегда отличает вдумчивого, честного и талантливого следователя, Голомысов неустанно себя проверял и сам к себе придирался.
Наша криминалистическая наука всегда уделяла большое внимание изучению психологии преступника, и это хорошо. Но она почти не занималась изучением психологии следователя, — и это плохо. Между тем в общей проблеме предварительного следствия важно изучить и ту и другую психологии, потому что из их столкновения в сущности и состоит следствие в психологическом смысле этого слова.