Литмир - Электронная Библиотека

Глаз болит.

Много плохих стихов – Васильев, Рывина, Луконин87.

Интересно, что придумает Кривицкий. По сведениям моей тайной агентуры – он хочет не сокращать подборку, а пустить ее подряд, не с отдельной страницы каждого. Ну, это еще не худшее. Только бы уцелели Семынин, Недогонов, Светлов, Тушнова, Наровчатов, Некрасова, Зыбковец…

Что за пакость – Кирсанов.

26/III 47. Не знаю, как держусь на ногах.

С утра в редакции, чтобы выяснить, нет ли ошибок в сданной мною вчера корректуре.

В ответ – грубый скандал, учиненный мне ни с того ни с сего Натальей Павловной и, в ее защиту, Кривицким.

Будет ли исправлена ошибка или назло не будет – так и не ясно.

27/III 47. Приемный день в редакции. Ойслендер, Ховкин, и еще, и еще.

С Натальей Павловной не разговариваю. Так и не знаю, исправит ли она грубейшую опечатку на рифме (у Тихонова!) или же назло оставит так. Во всяком случае, о ее бюрократизме и грубости буду говорить с Симоновым.

Вечером написала заявление Кривицкому насчет несогласия моего с тем, что подборку дали сплошняком, в подверстку. Прочла заявление Семынину, который сейчас мой союзник и собирается говорить с Симоновым о неспособности Кривицкого вести журнал.

Я буду с Симоновым тоже о многом говорить: о грубости Кривицкого, о том, как он тиранит Ольгу Всеволодовну, о его защите наглого поступка со мной Натальи Павловны. О том, что он всех теснит и все от него хотят подальше. (Вчера мне жаловался на него Замошкин88. Вообще в редакции его все дружно ненавидят.)

28/III 47. Кривицкий непременно будет сокращать подборку, и непременно – за счет лучшего, и сделает это самым неуважительным образом: без меня. Ну ладно, обо всем поговорим, настанет время.

1/IV 47...Зашла на минуту в «Новый Мир» – глянуть на сигнал № 1 и успокоить Ольгу Всеволодовну насчет намерений Кузько.

В номере – Недогонов, Заболоцкий. Опечаток, кажется, нет, все пристойно.

Ольга Всеволодовна сообщила мне – со слов Заболоцкого, что ходят слухи, будто «Новый Мир» закрывают.

Оно бы и по заслугам. № 1 – в апреле. И злой клоп Кривицкий, всех давящий своим преувеличенным чувством субординации… Как будто субординацией держится такое живое, страстное дело, как журнал!

4/IV 47. Ну вот и развязка истории с подборкой. Боже, какой чудовищный по напряжению день. Капусто. Как всегда – утомительно и бесплодно.

И бесконечно долго.

Во время работы с ней мне позвонил Асеев. Очень мягко спросил:

– Лидия Корнеевна, скажите, почему не идет моя «Горная идиллия»?

– Как – не идет! Она подписана к печати.

– А т. Кривицкий говорит, что она не идет.

– Это значит, что он снял ее…

Звоню Кривицкому.

– Ведь вы обещали мне, что сокращать подборку мы будем вместе.

– Я никогда вам этого не обещал…

Как я всегда удивляюсь лжи. Уже до сорока лет дожила, и всё она меня ошарашивает каждый раз. Он не обещал! Обещал, и лично, и по телефону раза три.

– Александр Юльевич, в какое положение вы ставите меня перед авторами. Я только что сказала им, что стихи идут, а потом оказывается, что они не идут…

– А вы никогда не должны говорить, что они идут. Над вами есть еще люди…

Одним словом, в сотый раз – всяк сверчок знай свой шесток.

От Ивинской (на которую он накричал за ее вопрос, что осталось в подборке) я узнала, что снят Асеев, Антокольский, мой милый Зыбковец, мой Семынин («Облака»), неприятный Луконин, Гитович, Ушаков.

Зыбковцу я писала, что он идет, Антокольскому говорил всякие приятности Симонов, насчет Гитовича он дал мне строжайшее распоряжение – непременно печатать (при Кривицком), у Луконина мы просили стихов.

Он не считается не только со мной, но и с Симоновым.

А я шутом гороховым не буду ни у кого.

Непременно буду говорить с Константином Михайловичем об этом способе работать, об этом понимании субординации.

Сорок телефонных звонков.

5–6/IV 47. Ну вот опять ночь, опять после Пастернака.

Теперь я уже не сомневаюсь, что мы вчера присутствовали при чтении «Войны и Мира».

Это «Война и Мир» нашего времени, на этом будут расти наши дети.

Это великая книга великого народа. И задача теперь в том, чтобы он ее дописал, чтобы его не сломали раньше. Только это. Бог с ним, с печатанием.

…Явилась нарядная Ивинская, и я отправила ее с машиной за Борисом Леонидовичем. Потом за мной зашел приглашенный мной Семынин и потом Эмма Григорьевна. И мы отправились.

Нельзя сказать, чтобы я с легким сердцем шла на это дорогое свидание в чужом, неизвестном обществе, о котором мне известно, что Кузько глуп и пошл, Муза нелитературна, а гости – кто их разберет. Но волноваться было поздно.

Мы столкнулись у лифта – Борис Леонидович с Ивинской и мы.

Он в летнем очень некрасивом старом рыжем пальто и широкополой, не идущей ему шляпе.

В его присутствии меня все режет. Плохие фотографии на стенах. Японские трофеи Музы Николаевны – безвкусные тарелки – американский ширпотреб – «под Японию», который она ему – ему! – показывает. Новые, только что вышедшие книги, отточенные карандаши и квадратики бумаги, нарочито разложенные на общем столе в комнате Кузько; тупое, неинтересное лицо его молодой сожительницы (бывшей воспитанницы Музы Николаевны).

Мы довольно долго ждем опаздывающего Агапова.

Большинство мне незнакомо. Очень подозрителен по части глупости и пошлости человек, одетый под англичанина, в каких-то полуспортивных брюках.

Семынин забился в угол, у него измученное больное лицо. В последнюю минуту пришел хорошенький неглупый и неуместный Зильберштейн89. Тушновой нет. Эмма Григорьевна, у которой было все время очень чистое лицо, сидела возле меня.

Борис Леонидович сидел за отдельным столиком, под лампой.

Он начал говорить об искусстве. Я многое записала стенографически. Главная мысль была, что проза – наиболее совершенная форма словесного искусства. Это – театр, но тут нужен не драматург, а прозаик[3].

Потом он начал читать.

Будто все окна открыли, будто я вступила в какую-то новую, легкую и светлую жизнь.

Я слушала вторично и еще отчетливее понимала величие.

И стихи – стихи его героя.

Те самые, которые могли бы сделать «Новый Мир» литературой. «Март», и «Бабье лето», и – бессмертная – Звезда Вифлеема («Рождественская Звезда»).

И тут разразился один из гостей. Он сказал сразу то, что, как объяснял мне по телефону Борис Леонидович, его больше всего огорчает: стихи лучше. Между тем они не лучше. «Медный Всадник» не лучше «Войны и Мира», а для восприятия – легче как более конденсированная форма искусства. Боже, что кричал сытым голосом пошляк. Борис Леонидович мельком сказал что-то такое о Маяковском, пошляк сказал: «Весь Маяковский не стоит одного этого стиха».

Самодовольный голос.

Во время чтения он иногда восклицал с места: «вот это великолепно».

Я готова была его убить.

Я старалась скорее увести Бориса Леонидовича – я сама многое бы сказала, – но тогда заговорили бы и идиоты, и мне хотелось только поскорее его увести.

Мы шли втроем по Тверской – по холоду, – он под руку с Ивинской и я на пристяжке.

Он был прелестен и жалок. Он будто не знает, что гений, и хочет, чтобы это ему повторяли. Он лепетал что-то, что собирается мириться с Фадеевым, потому что сын сказал ему, что ему кто-то сказал, что, если будет установлено, что он дурно влияет на молодежь, – ему капут.

А я думала о том, что после гениальной прозы можно уже не драться с Кривицким, а просто идти помимо него, куда-то выше.

вернуться

3

Расшифрованную стенографическую запись того, что говорил Пастернак, см. на с. 169–170 настоящего тома. – Примеч. сост.

23
{"b":"243014","o":1}