– Так надо послать…– начал он, оглядываясь, и увидел заряжающего Карпова. «Вот Карпов пойдёт», – хотел сказать он, потому что за сутки, проведениые в полку, никого, кроме Карпова, запомнить не успел. Но, встретясь глазами с заряжающим – тот уже заранее улыбался, понимая, что сейчас именно его пошлют, – Назаров покраснел. Тем временем Бородин распоряжался:
– Ряпушкин, Козлов, собирайтесь. Кто от твоего орудия, Федотов? Давай посылай. Для командира взвода завтрак принёс Ряпушкин, маленький услужливый солдат. Он исполнял должность ординарца при всех прежних командирах взводов и по привычке, просто потому, что это как-то само собой разумелось, взялся исполнять её при Назарове. Назаров узнал в нем солдата, который деликатно тянул его за ногу. Он не помнил, с каким лицом вскочил тогда, и оттого, что Ряпушкин мог видеть его страх, почувствовал неприязнь к нему.
– Поставьте котелок здесь, – сказал он строго. Ряпушкин, не стукнув, поставил котелок на землю, рядом с ним перевернул каску вверх дном, и Назаров сел на неё. Ели, насторожённо поглядывая на телефониста. Он выбил в бруствере лунку, установил в ней котелок и тоже ел, стоя в ровике, а телефонная трубка на марлевых тесёмках покачивалась на ухе. Вдруг он схватился за неё, поперхнувшись, страшно округляя глаза, заорал чужим голосом:
– Батар-ре-е!.. Перепрыгивая через котелки, все бросились к орудиям. В рассветном сумраке Назаров, бледный, подняв руку, стоял позади окопов, и командиры орудий на два голоса нараспев повторяли за ним команду. Они одновременно махнули рукавицами:
– Ор-рудие! Воздух толкнулся в уши, на миг осветились пламенем напряжённые лица солдат и стволы ближних сосен. Вслед за тем замковые весело рванули рукоятки, и горячие гильзы, дымясь, со звоном откатились к их ногам.
– Огонь! – кричал Назаров яростно.
– Ор-рудие! – каждый своему расчёту кричали сержанты, мощно раскатывая «р». И пыль все выше подымалась над орудийными окопами. От грохота пушек, озарявшихся пламенем, оттого, что кругом все были заняты горячей работой и многие скинули с себя шинели, а главное, потому, что все эти люди и пушки подчинялись его голосу, его команде, Назаров находился в восторженном состоянии. Он чувствовал себя сильным, был уверен, что немцы бегут, а до сознания никак не доходило, почему это все время уменьшают прицел. Вдруг он увидел, как заряжающий Карпов вместе со снарядом, который он нёс, ничком лёг на землю и закрыл руками затылок. И остальные врассыпную кинулись от орудий, попадали на землю. Назаров оглянулся. Из-за верхушек сосен выскочил самолёт, и впереди пушек с грохотом взлетела земля. Назарова сбило с ног, ударило головой о станину. Слепой от боли, он вскочил. Другой самолёт низко прошёл над окопами, строча из пулемётов, и мёрзлая земля задымилась. Назаров побежал, споткнулся о снарядный ящик, упал, ушиб коленку и опять вскочил. И тут увидел, что все лежат, только он один под бомбёжкой, под обстрелом стоит на ногах. И радость, более сильная, чем страх, горячей волной омыла его.
– Подъем! – закричал он счастливым голосом. – К ор-рудиям! Один за другим солдаты поднимались с земли, отряхивали колени. Телефонист перчаткой пытался счистить с шинели опрокинувшийся суп, но суп примёрз. Только Карпов остался лежать, закрыв руками затылок. Его оттащили в ровик, другой номер поднял лежавший на земле снаряд, вогнал в пушку. Теперь вели беглый огонь. Назаров командовал, стоя на снарядном ящике. Он не стыдился уже ни молодости своей, ни своего звонкого голоса. И на огневой позиции все время держалось весёлое настроение. К полудню повалил снег. Стало плохо видно. С наблюдательного пункта передали команду: «Отбой!» Тот же Ряпушкин принёс обед. Назаров сидел в расстёгнутой шинели, золотые пуговицы на его гимнастёрке были почему-то измазаны в глине он не отчищал их. Зажав котелок в коленях, он ел, и все ели и были голодны, один Карпов лежал в ровике на земле, в мокрой от пота, замёрзшей .на нем гимнастёрке. Назаров все время чувствовал, как он там лежит: ведь только что Карпов был жив… Но все ели суп, принесённый в том числе и на Карпова, как на живого, и говорили громкими после боя голосами.
ГЛАВА IV
ОШИБКА
К полудню, когда стихло немного, старшина Пономарёв отправился на НП. В другое время он бы послал с обедом повозочного. Но сегодня, после того обстрела, которому подвергся командир батареи на наблюдательном пункте, неудобно было ему, старшине, отсиживаться на огневых позициях рядом с кухней. И вместе с обедом он отправился сам. В своей длинной шинели, взятой на рост больше из тех соображений, что ею теплей укрываться, со строгим, голым и как бы помятым лицом, на котором и в сорок три года почти ничего не росло, он шёл впереди, недоступный никаким посторонним чувствам, кроме чувства долга. Сзади тащился с термосом на спине и котелками в обеих руках повозочный Долговушин, молодой унылый парень, назначенный нести обед на НП в целях воспитания. За год службы в батарее Долговушин переменил множество должностей, нигде не проявив способностей. Попал он в полк случайно, на марше. Дело было ночью. К фронту двигалась артиллерия, обочиной, в пыли, подымая пыль множеством ног, топала пехота. И, как всегда, несколько пехотинцев попросились на пушки, подъехать немного. Среди них был Долговушин. Остальные потом соскочили, а Долговушин уснул. Когда проснулся, пехоты на дороге уже не было. Куда шла его рота, какой её номер – ничего этого он не знал, потому что всего два дня как попал в неё. Так Долговушин и прижился в артиллерийском полку. Вначале его определили к Богачёву во взвод управления катушечным телефонистом. За Днестром, под Яссами, Богачёв всего один раз взял его с собой на передовой наблюдательный пункт, где все простреливалось из пулемётов и где не то что днём, но и ночью-то головы не поднять. Тут Долговушин по глупости постирал с себя все и остался в одной шинели, а под ней – в чем мать родила. Так он и сидел у телефона, запахнувшись, а напарник и бегал и ползал с катушкой по линии, пока его не ранило. На следующий день Богачёв выгнал Долговушина к себе во взвод он подбирал людей, на которых мог положиться в бою, как на себя. И Долговушин попал к огневикам. Безропотный, молчаливо-старательный, все бы хорошо, только уж больно бестолков оказался. Когда выпадало опасное задание, о нем говорили: «Этот не справится». А раз не справится, зачем посылать? И посылали другого. Так Долговушин откочевал в повозочные. Он не просил, его перевели. Может быть, теперь, к концу войны, за неспособностью воевал бы он уже где-нибудь на складе ПФС, но в повозочных суждено было ему попасть под начало старшины Пономарёва. Этот не верил в бестолковость и сразу объяснил свои установки:
– В армии так: не знаешь – научат, не хочешь – заставят. – И ещё сказал:
– Отсюда тебе путь один: в пехоту. Так и запомни.
– Что ж пехота? И в пехоте люди живут, – уныло отвечал Долговушин, больше всего на свете боявшийся снова попасть в пехоту. С тем старшина и начал его воспитывать. Долговушину не стало житья. Вот и сейчас он тащился на НП, под самый обстрел, все ради того же воспитания. Два километра – не велик путь, но к фронту, да ещё под обстрелом… Опасливо косясь на дальние разрывы, он старался не отстать от старшины. Не прошли и полдороги, а Долговушин упарился под термосом: по временам он начинал бежать, спотыкаясь огромными сапогами о мёрзлые кочки при этом суп взбалтывался. Снег все шёл, хотя и редкий уже. На правом фланге догорали два танка. Издали нельзя было разобрать чьи. Мазутно-чёрные, тонкие у земли дымы, разрастаясь кверху и сливаясь вместе, подпирали небо. Где овражком, где перебегая от воронки к воронке, Пономарёв и Долговушин добрались наконец до наблюдательного пункта батареи. Вся высота была взрыхлена снарядами, засыпана выброшенной взрывами землёй. В одном месте ход сообщения обрушило прямым попаданием, пришлось перелезать завал. Здесь же, в первой щели, лежал убитый. Лежал он неудобно, не как лёг бы сам, а как втащили его сюда. Шинель со спины горбом наползла на голову, так что хлястик оказался выше лопаток, толстые икры ног судорожно напряжены. При зимнем рассеянном свете тускло блестели стёртые подковки ботинок. Не видя лица, по одному тому, как ловко, невысоко, щеголевато были намотаны обмотки, старшина определил в убитом бывалого солдата. Дальше наткнулись на раненых. По всему проходу они сидели на земле, курили, мирно разговаривали. От близких разрывов и посвистывания пуль, при виде убитого, раненых и крови на бинтах Долговушину, пришедшему сюда из тыла, представилось, что вот тут и есть передний край. Но для раненых пехотинцев, которые шли сюда с передовой, эта высота с глубокими, не такими, как у них там, траншеями была тылом. Они пережидали здесь артналёт, и оттого, что никого не убило, не задело, место это казалось им безопасным, и уже не хотелось уходить отсюда до темноты. Завидев артиллерийского старшину, они стали поспешно подбирать ноги. Пономарёв шёл хозяйски, со строгим, замкнутым лицом – начальник. В душе он всегда чувствовал, что вот люди воюют, а он в тепле, при кухне, с портянками, тряпками, ботинками – тихое тыловое житьё на фронте. Сегодня, когда начали наступать немцы и в батарее уже были убитые, это чувство было в нем особенно сильно и он был особенно уязвим. Ему казалось, что эти раненые, пережившие и страх и боль, потерявшие кровь, именно это должны видеть и думать, глядя на него, идущего из тыла, от кухни, конвоиром при термосе с супом. Потому-то и шёл он со строгим лицом. Hо пехотинцы опасались главным образом, как бы их не погнали отсюда, с чужого НП, и услужливо подбирали ноги. Только молодой, рыжеватый, красивый пехотинец, нянчивший на коленях свою толсто забинтованную руку, не посторонился и ног не убрал, предоставляя шагать через них. И пока Пономарёв перешагивал, он снизу вверх вызывающе глядел на него. Послышался вой мины. Удивительно проворно Долговушин присел, а Пономарёв под взглядами пехотинцев (может быть, они и не смотрели вовсе, но он это всей спиной чувствовал) с ненавистью пережил его трусость. Они свернули за поворот. Из дыма показалась Тоня, ведя опиравшегося на неё разведчика. Он ладонью зажимал глаза, она что-то говорила ему и пыталась отнять руку, разведчик тряс головой, мычал. Пономарёв пропустил их и увидел Беличенко, быстро шагавшего по траншее навстречу.