Остальной наш народ, средний человек, постоянно озабочен насыщением утробы. У него голова пухнет из- за куска хлеба, он ищет заработка. У него на первом плане дело. Для него все — дело! Женитьба — тоже сделка. Он приобретает жену, заранее поторговавшись хорошенько о цене, о приданом, о каждой мелочи — обо всем в точности. Даже меховая шапка и субботний кафтан и те упоминаются в предварительном брачном контракте. Если условия выполнены целиком согласно договору, пожалуйте, невестушка, под венец, со сватом, с бадхеном и всей святой братией, которая недурно наживается на этом деле. Будь женой, рожай детей, надрывайся и бедствуй со мной вместе до ста двадцати лет, если тебе хочется жить, а не умереть раньше времени. Хороша ли ты или безобразна, умна или глупа, — это твое дело, мне безразлично: жена это жена. Мы не баре, некогда нам обращать внимание на такие пустяки. Мы торговцы, маклеры, лавочники, мы заняты делом!..
Есть очень много людей одинакового со мной положения, которые почти не разговаривают, не едят за одним столом со своими женами, редко видят их, — и все это считается в порядке вещей. Обе стороны довольны и при случае желают такой же благополучной жизни всем добрым людям и собственным детям! Если у кого- нибудь умирает жена, муж хоронит ее, справляет по ней неделю траура, как полагается, и тут же находит себе другую хозяйку, не подождав иной раз и положенных тридцати дней. Точно так же женится он и на третьей, и на четвертой, и на пятой… Вплоть до старухи, которую он берет напоследок, уже в старческие, дарованные богом годы, обычно под тем предлогом, что он собирается уехать с ней помирать в Палестину. Называется вся эта канитель выполнением завета божьего…
Точно так же еврей, например, ест в субботу не ради грубого насыщения едой, не потому, что грешный человек вынужден есть, а ради того, чтобы выполнить предписание о трех субботних трапезах. То же относится и к вину, которое пьют во время пасхальной трапезы, — не потому, конечно, что приятно выпить немного вина, особенно после жирных галушек. Упаси бог! Еврей скорчит при этом благочестивую рожицу: «Се выполняю завет твой, господи, и пью бокал — первый, второй, третий, четвертый…» Наш брат ест, пьет, женится, — все только во имя божье, ради благодати господней…
Все это, однако, никакого отношения не имеет к Фишке. В ужасном положении, в котором он пребывал, горбунья была для него счастьем^ утешением, жизнью, — всем! Утопающий и за соломинку хватается. Что ж удивительного в том, что Фишка ухватился за горбунью всем своим существом и ничего, кроме нее, не видел? Когда душа задета, тогда начинает говорить сердце, говорить языком, одинаковым для всех людей — для больших и малых, для ученых и невежд. И нечего удивляться тому, что душа Фишки излилась в таких горячих чувствах, в таких чистых, человечных словах. Потому-то его слова так растрогали, взволновали меня, словно скрипка, которая жалуется, напевает что-то печальное. Все проповедники и все нравственнопоучительные книжки вместе взятые никогда не трогали меня так, не делали таким мягким, добрым и отзывчивым, как стон наболевшего сердца, как скрипка музыканта…
Словом, рассказ Фишки меня очень растрогал, вот я и задумался… Но ты, коняга моя, ты-то по какому поводу задумалась? Что это за шаг, с позволения сказать? Еле ноги волочит. Лошадку мою ничуть не трогает, что день девятого аба на носу, что нужно торопиться с доставкой молитвенников в местечки. Тащится почему-то не прямой дорогой, а по обочинам, поближе к посевам, то и дело останавливаясь и пощипывая травку. Кляча Алтера ведет себя не лучше, подражает моей лошади и тоже жует. Совсем как ребята в хедере: стоит учителю на минутку отвернуться, или начать укачивать ребенка, или повздорить с женой, как ученики сразу же начинают глазеть по сторонам, совершенно забыв об учении. Применяю то же средство, что и учитель: беру кнут и показываю его своей дохлятине, отчитывая ее при этом. Она настораживает уши и, высунув кончик языка, начинает брыкать задней ногой и отмахиваться хвостом.
— Ах, вот как! Ты еще озорничать! — восклицаю я и основательно угощаю ее кнутом.
Коняга, правда, была недовольна и попыталась растянуться на земле. Однако одумалась, рванула кибитку и поплелась дальше.
Тем временем мы все пришли в себя. Алтер стал подгонять, по своему обыкновению, Фишка начал на свой манер, а я вслед за ним — истолковывать по-своему, и рассказ продолжался:
— Не буду особенно распространяться. Отправился я один по Одесскому тракту: авось встречу их или услышу о них что-нибудь. Однако все напрасно. Они словно в воду канули. Жизнь мне опостылела от вечных скитаний. Хотелось отдохнуть, посидеть на одном месте, как бывало раньше. Господь помог, и я добрался наконец до Одессы.
Первые дни в Одессе мне казалось, что я гибну. Я болтался одинокий, чужой, не зная, куда себя девать. Все здесь было для меня ново, все казалось диким. Богадельни, как в других еврейских городах, я здесь не нашел. Домов, в которых можно было бы побираться, тоже не оказалось. У нас, в еврейских городах, дома низенькие, без затей, без фокусов, с дверьми, выходящими на улицу. Стоит только слегка толкнуть дверь — и ты уже в доме. Никаких церемоний — вот перед тобой как на ладони все хозяйство, все, что требуется для еды и сна. Нужна тебе вода — вот она. Нужно помойное ведро, — пожалуйста! Умывай руки и произноси молитву сколько душе угодно. Вот он — хозяин, а вот и хозяйка и вся семья. Говори: «Бог в помощь!» — протягивай руку. Получил милостыню, приложился к мезузе и шагай подобру-поздорову дальше.
К тому же и по наружному виду можно легко отличить еврейский дом. Кучка мусора, канава, окошко, стены, крыша так и кричат: «Это еврейский дом!» По одному запаху можно узнать, что здесь живет еврей… А в Одессе дома, с позволения сказать, какие-то дикие, несуразно высокие. Ход обычно через ворота во двор. А там изволь карабкаться по лестнице, искать двери. Нашел наконец дверь, а она, оказывается, заперта, вдобавок к ней для чего-то приделан звонок и разные финтифлюшки. Падаешь духом, чувствуешь, что ты беден, жалок, ничтожен… Стоишь с минуту пришибленный, потом набираешься храбрости и почтительно притрагиваешься к ручке звонка. Рука дрожит. Осторожно, едва касаясь, тянешь ручку вниз и теряешься, будто нагрубил кому-нибудь, обозвал нехорошим словом, выругал… Еле ноги уносишь… Отыщешь иной раз другой ход, но там на тебя налетает кухарка, служитель или оказывается, что в доме живет не еврей. «Что это значит? — изумляешься ты. — Что это за город? Что это за дома? Куда девались наши нищие с торбами?»
Я бродил по улицам, внимательно присматривался ко всему, думал, что встречу кого-нибудь с сумой и расспрошу его о деле: как тут побираются? Но будто назло никто не попадался.
Однажды, когда я блуждал таким образом, я заметил издали молодого человека, одетого на немецкий лад. Шел он как человек, не знающий дороги, поглядывая на дома, переходя с одной стороны улицы на другую. Этот человек, подумал я, нездешний. Надо следовать за ним, посмотреть, что он делает. Вошел он во двор, я — за ним. Поискал он чего-то, а потом стал подниматься по лестнице, я — тоже. Входит он в переднюю, я — следом за ним и останавливаюсь у дверей. Прошло немного времени, выходит из внутренних покоев какой-то бритый господин, совсем как барин. По-видимому, хозяин. Молодой человек протягивает ему какую-то книжку, которую он вытащил из кармана, широкого и глубокого, как нищенская сума. Бритый взглянул на обложку и швырнул ее обратно, сердито поморщившись:
— Оставьте меня в покое с вашим барахлом! Мне это ни к чему!
Молодой человек стал убеждать, расхваливать себя, уверять, что он создал нечто замечательное. Однако все это не помогло, и он с позором вынужден был уйти.
Тогда подошел я, попросил без фокусов милостыню и, получив несколько грошей, поспешил уйти. На душе у меня повеселело. Теперь, думаю, я на правильном пути. Господь бог посылает ткачу пряжу, кабатчику — пиво, а нищему-чужеземцу — вожатого. Не надо упускать его из виду. Следую потихоньку за ним, как корова за теленком, — куда он, туда и я. Ему, несчастному, не везет, всюду отказывают. В одном месте говорят: