Осип ожидал, что ему сразу же и учинят здесь допрос; коли у киевлян такая надобность в нем, что срочно повезли его в эдакую даль, то так вроде бы и должно быть: чтоб сразу, иначе какой смысл? Тем не менее — был в том смысл, нет ли — допрашивать его не стали, а тотчас по лестнице черного хода отвели в подвал, сунули там в полутемную, вонючую каморку. День прошел, и два, и пять — об Осипе словно забыли. И тут он впервые ощутил… нет, не страх, определенно нет; то была скорее неприкаянность, опустошенность, чувство беспомощности. Все было не так, совсем не так, как, по его разумению, должно было быть. Он готовил себя к схватке с хитрым, ловким противником, схватке, итог которой — выигрыш твой или проигрыш — всецело зависит от тебя самого. Оказалось, ничего от тебя не зависит. Какая тут схватка, какая борьба, если о тебе попросту забыли — настолько ты никому не нужен!
Мысли эти, новые и такие нежданные, все больше втягивали его в свой приманчивый водоворот, и понадобилось немалое усилие, чтобы осознать, что это — опасная приманчивость: эдак, чего доброго, и до отчаяния дойти можно! С этой минуты Осип как бы протрезвел, обрел способность реально оценивать свое положение. Не вызывают на допрос, сунули в подвал и забыли о твоем существовании? Чудак, нашел о чем печалиться! Это ведь прекрасно, если и впрямь могли забыть о тебе. Значит, мелкая ты в их глазах сошка, мельче некуда. Глядишь, подержат-подержат в этом подвале, а потом надоест скармливать тебе казенный харч — выгонят на улицу за ненадобностью. Вот бы!
Не выгнали. На восьмые сутки его извлекли из подвальной тьмы, посадили в тюремную карету и через весь город повезли куда-то. Сопровождал Осипа добродушного вида толстячок с вислыми хохлацкими усами (само собой, жандармская форма на нем). Не особенно рассчитывая на удачу, Осип поинтересовался, куда его везут.
— Та в Лукьяновку, в замок, куда ж!
Осип не знал, что такое «Лукьяновка», спросил.
— Лукьяновки не знаешь? — от души удивился жандарм, но лицо его еще больше подобрело, а в голосе появились нотки нескрываемого сочувствия. — Тюрьма там, понял? Тю-рьма!
Лукьяновка помещалась на окраине города.
Открылись тяжелые ворота, карета въехала во двор и остановилась у тюремной конторы — приземистого здания. Неподалеку от конторы высились трехэтажные, из темно-красного кирпича, корпуса с зарешеченными окнами. Попав в контору, где его обыскали, а затем занесли имя его и фамилию в толстую амбарную книгу, Осип услышал вдруг громкие крики, доносившиеся снаружи, и даже пение революционных песен, а через минуту (это уж и вовсе непонятно было) в приоткрытое окно влетел увесистый ком грязи. Что такое? Демонстрация? А может, мелькнула шальная мысль, может быть, это его, Осипа, решили освободить силой? Впрочем, мысль эту тотчас пришлось отбросить: тюремное начальство слишком уж спокойно и невозмутимо продолжало заниматься своим делом, словно не замечая того, что творится вокруг; вещь обычная, стало быть. Покончив с формальностями и захлопнув амбарную книгу, тюремный чин, кивнув на Осипа, обратился к сидевшему у стенки краснолицему человеку в заношенной и мятой полицейской форме с погонами рядового:
— Куда его, Сайганов?
— Да некуда, ваш-сокродь, — поморщившись, ответствовал Сайганов (должно быть, надзиратель, решил Осип).
Наступила пауза, во время которой тюремный чин мучительно раздумывал о чем-то: лоб гармошкой, глаза в одну точку. Наконец лоб разгладился, в глазах появилась решимость.
— В уголовный его корпус, вот куда!
— Так куда ж? — вяловато возразил надзиратель. — И так битком.
— В уголовный! — тоном приказа объявил чин.
— Мое дело маленькое, — согласился надзиратель, всем своим видом, однако ж, показывая, что не одобряет решения начальства.
Надзиратель повел Осипа к одному из трехэтажных корпусов. Во дворе, огороженном высоченными каменными стенами, народу было как на базарной площади в торговый день; временами приходилось протискиваться сквозь толпу, надзиратель то и дело покрикивал по-извозчичьи: «Па-ста-ра-нись!» На третьем этаже он ввел Осипа в одну из камер (дверь ее, как и двери других камер в этом коридоре, была распахнута настежь), сказал:
— Тут вот и будешь жить.
Ни кроватей, ни топчанов в камере, довольно просторной, на три окна, не было; вдоль стен в полуметре от пола был голый дощатый настил, нары, до последнего вершка занятые нехитрым арестантским скарбом.
— А мое место где? — спросил Осип.
— Я почем знаю! — с некоторым даже возмущением ответил надзиратель. — Поищешь — найдешь!
— А люди где?
— Арестанты, что ль? Во дворе гуляют, где ж!
— Я тоже хочу.
— Великое дело. Хочешь — иди. Кто тебя держит?
С этими словами надзиратель удалился. Оставшись один, Осип помедлил. Хотелось разобраться, что происходит. По всему выходит, что его принимают за уголовника: хорошо это, плохо? Решил, что хорошо, даже определенно хорошо; его явно принимают за кого-то другого, и пусть; поскольку ни в чем таком, уголовном, вроде не грешен, легче легкого будет доказать свою невиновность и — пока разберутся, что к чему, — очутиться тем временем на свободе… Да, пока Осипа вполне устраивала его новая роль.
Не успел он появиться на прогулочном дворе, как толпа молодых людей, по преимуществу в студенческих тужурках, подхватила его, стала расспрашивать — кто он да откуда, где и за что арестован. Осип отвечал, что не знает, за что: ехал из Вильны в Ковну — искать работу, здесь, в поезде, и взяли…
Что тут началось! Своим рассказом он, сам того не ожидая, как будто подлил масла в огонь; окружив здание конторы, студенты в совершенном неистовстве стали выкрикивать разные разности: и изверги тут было, и душегубы, и долой самодержавие. Когда воинственный их пыл малость поиссяк, Осип узнал, что студенты эти, все до единого, арестованы как участники массовых демонстраций, происходивших в Киеве в начале марта. Еще он узнал, что за нехваткой места в политическом корпусе студентов также поместили в корпус для уголовников; это-то пуще всего и возмущало их: такое «непочтительное» отношение к революционной их деятельности. Уже по одному этому легко понять было, что это за революционеры, — Осип, во всяком случае, предпочел бы оказаться среди уголовников не просто из-за отсутствия мест в политическом корпусе…
Порядки в Лукьяновке были достаточно вольные. Двери камер не запирались до полуночи, и большую часть времени заключенные проводили на воздухе, благо погода стояла теплая, совсем летняя. Не только демонстрации — студенты обожали еще устраивать митинги (начальство смотрело на все это как на детские шалости). Заводилой у студентов был бородатый универсант по фамилии Книжник. На одном из митингов этот Книжник держал пламенную речь, в которой клеймил позором российское самодержавие, причем случай с арестом Осипа фигурировал в качестве главного аргумента против царского произвола. Указывая на Осипа, он с пафосом восклицал:
— Вот сидит мальчик, совсем ребенок, вся вина его состоит в том, что он ехал искать заработок! Его вытащили из поезда, таскали, таскали по России и наконец привезли сюда, в Киев, за тридевять земель от родного дома, привезли в город, где он никогда не был и где у него никого нет! Есть ли другая страна в мире, кроме России, где палачи чувствовали бы себя столь вольготно и безнаказанно?!
Слушая студента (а был он, несомненно, славный парень в едва ли старше Осипа, тоже лет двадцать, только более рослый, да еще буйная борода прибавляла солидности), Осип в душе посмеивался над его наивностью. Характеристику самодержавия, кто спорит, он дал верную, но вот арест Осипа — как аргумент — выбран, пожалуй, не очень удачно… впрочем, Книжник, к своему смущению, очень скоро сам удостоверился в этом.
Через несколько дней после водворения Осипа в Лукьяновку студенты, устроив неслыханный тарарам, потребовали прокурора, чтобы выяснить, в каком состоянии находится их дело. Вскоре начальник тюрьмы объявил, что приехал товарищ прокурора Киевской судебной палаты господин Корсаков, который намерен обойти все камеры, а посему господа студенты должны соблаговолить разойтись по своим местам. Студенты повиновались. И вот настал черед камеры Осипа: то один, то другой спрашивает о своей участи, товарищ прокурора, не заглядывая ни в какую бумажку, отвечает, что кого ждет. Осип решил не напоминать о себе: к чему торопить события? Но тут в дело вмешался все тот же Книжник, заявивший с видом обличителя: