– От це було життя! – сказала хозяйка, стоя за спинами и тоже глядя на фотокарточки. – Боже ж мий, та невже ж правду було таке життя?
Васич посмотрел на неё. Сколько раз он слышал, как вот так вспоминали о прошлой, довоенной жизни. И хотя не все тогда было хорошо и не всего хватало, вспоминали о ней сейчас, как о великом счастье. Потому что был мир и все были вместе.
Пригнувшись в двери, влез в хату старшина дивизиона, гаркнул простуженным голосом:
– Товарищ майор, старшина Иванов прибыл по вашему приказанию!
Мальчик испуганно вздрогнул, и плечи его затряслись, словно он всхлипывал.
– А кто тебе приказывал? – откинувшись на стуле, поверх погона глядя назад на старшину, удивился Ушаков.
– Ну, голос у тебя, старшина! – сказал Васич недовольно и погладил рукой худые лопатки мальчика. – Орёшь, как на кавалерийском смотру. Ты ж в хате.
А хозяйка, оправдывая мальчика перед людьми, говорила:
– Ляканый вин у нас. Туточки нимець стояв у хати. Ладний такий з себе, лаявся все, чому потолок низький. И не сказати, щоб лютий був. Другие знаете яки булы! А цей – ни. Суворий тильки. Порядок любив. А воно ж мале, дурне, исты хоче. И, як на грих, взяло со стола кусок хлиба. Привык, ню своя хата – взять можно. А нимець схопыв його. «Вор! – каже. – Вор! Красты не можна, просить треба». С того часу сяде за стил, покличе його, як цуценя, дасть хлиба. И все учить, учить, пальцем о так погрузуе. Йому б «данке» сказать, а воно с переляку уси слова позабуло, мовчить тильки. А нимець гниваеться. Поставить його вон туда в угол, пистолет наводить. «Пу!» – каже. Воно и заикаться стало. Уж я ховала його. Нимець на меня ногами топоче: «Мамка! Сын мне гиб! Гиб! Воспитывайт!»
Она рассказывала просто, почти спокойно. Только по щекам сами собой привычно текли слезы. И, видя их, мальчик волновался, что-то хотел сказать, но у него сильно вздрагивала грудь и западало под ключицами.
– Вы не напоминайте ему, – остановила её военврач. – Видите, он волнуется.
– Чого нагадувать, такого не забудешь. И, уже выходя в дверь вместе со старшиной, Васич слышал, как она говорила:
– Вы як пишли до бани, вин все шинели ваши нюхав. Мале ще, батька не помятае, а запах ридний не забув с того часу, як батько на фронт йшов, до дому забигав попрощатись…
В темноте сеней, где сильно пахло жареным бараньим мясом, Васич сказал, плохо различая лицо старшины:
– Вот что, старшина, это я тебя вызывал: сапоги надо найти, поменьше какие-нибудь. Есть у нас?
– Кто их знает… Может, есть бывшие в употреблении. Сорок третий размер…
Старшина рукой потирал подбородок, в глаза не глядел. Из осторожности он всегда вначале бывал непонятлив.
– Думай, что говоришь, старшина! Ты же умный человек.
– Сапоги-то? – уже другим, осмысленным голосом переспросил старшина, поняв, что речь идёт не о военвраче, которая сидела с ними за столом, а о мальчике. – Сапоги должны быть. Там для мальца и одежонки кой-какой найти можно. Если поискать…
– Поищи, – сказал Васич убедительно. – И пришлёшь. Лучше, когда уходить будем.
На столе Ищeнко аккуратно складывал фотографии. Мальчик держал и руках недоконченную игрушку, встретил Васича ожидающим взглядом. Васич сел, и они вместе продолжали вырезать. У него в самом деле что-то получалось: парнишкой он научился этому у отца. С тех пор как живёт человечество, сын учится от отца, перенимает каждый его шаг и гордится, становясь похожим на него… Между сапогами Васича стоял на глиняном полу босой мальчик, солдатский сын, и Васич осторожно касался коленями его худого тела. Где сейчас его отец, по каким дорогам идёт с винтовкой? А может, уже и нет его в живых? Волна нежности затопила вдруг Васича. Такая сильная, что глазам стало горячо, и у него задрожали руки, державшие нож. Но он справился с собой: мальчик смотрел на его руки.
Кто-то в сенях пытался с той стороны открыть дверь. Видимо, Баградзе. Хозяйка поспешила помочь, и через порог, чуть не сбив её, шагнул солдат в заметённых снегом, каменных от мороза валенках, в опущенной и завязанной ушанке. Ослеплёнными после темноты ярким светом лампы глазами он обежал хату, увидел командира дивизиона и, приложив одну рукавицу к ушанке, другой рукой выдернул из-за борта шинели пакет.
Ушаков читал стоя, а все смотрели на него и на солдата и уже знали, что отдых кончен. На валенках солдата таял снег.
В открытую дверь вошёл Баградзе, торжественно неся перед собой в поднятых руках доску и на ней жареное куском, блестящее от растопленного жира, сильно пахнущее баранье мясо. Он поставил его посреди стола и скромно отступил на шаг. Но никто, кроме мальчика и солдата, пришедшего с мороза, на это мясо сейчас не смотрел.
Ушаков положил приказ на стол, обернулся к солдату:
– Командиров батарей, командиров взводов – ко мне!
Хлопнула дверь за связным. Твёрдой рукой Ушаков налил из фляжки в четыре стакана, все ещё не говоря никому, что в приказе. Увидел хозяйку – и ей тоже налил.
– Выпейте с нами посошок на дорогу, – сказал он, подавая ей стакан. И усмехнулся. Он усмехнулся над самим собой, что понадеялся обмануть судьбу. Знал же он по собственному опыту, что приказ сняться с позиций приходит в тот момент, когда наконец закончена землянка и впервые затопили в ней печь. Ну что ж, попарились в баньке – и на том спасибо! Это тоже не перед каждым боем случается. Hет, он не жаловался на свою судьбу. Он солдат. Он выбрал eе добровольно. И он гордился ею.
И, чокаясь с военврачом, Ушаков, не хитря и ничего не скрывая, с откровенным сожалением посмотрел в глаза ей. И она ответила ему таким же взглядом.
– Ну, чтоб дома не журились!
Они выпили стоя, а мальчик снизу смотрел на них, и в детских глазах его была взрослая тревога. Ушаков стряхнул капли на пол, поставил стакан. Потом через стол кинул пакет Васичу:
– Читай!
И уже другими, чужими глазами оглядел дом, в котором пробыли они недолго.
Глава II
Поднятые по тревоге люди выскакивали с оружием на мороз, застёгиваясь на ходу. В селе кричали: – Пер-рвая ба-тарея!
– Огневики третьей!
– Филимонов, Филимонов! Заводи, так твою так!..
– Р-равняйсь!..
Трещал где-то плетень. Ржала лошадь. Испуганные, наскоро одетые жители стояли у домов. Дети жались к матерям. Мимо них, бухая сапогами, отовсюду бежали вооружённые бойцы.
В одной улице уже строились. Поднятые со сна и теперь сразу продрогшие на морозе люди туже затягивали ремни, стукаясь друг о друга оружием, нервно зевали. Ветер выдувал из шинелей остатки тепла.
За спинами строящихся бегал с жалкими глазами молодой боец в хлюпающих сапогах.
– Ребята, портянки мои кто взял?.. Портянки за печку вешал…
И тут наткнулся на старшину. Старшина со всей верой в порядок строил батарею. И вдруг увидел человека, который это построение нарушал.
– Опять ты, Родионов? – спросил он зловеще и тихо.
И Родионов, ни в чем ни разу не замеченный, покорно принял это «опять», поскольку в такую минуту был без портянок.
Бухнул близкий винтовочный выстрел. Цепочка трассирующих пуль беззвучно потянулась к звёздам, в немую высь. После донёсся треск автоматной очереди. Несколько бойцов, остановившись на бегу, глянули вверх и побежали ещё быстрей.
Как всегда в таких случаях, оказалось, что не одних портянок Родионова не хватает в дивизионе. Почти одновременно с Васичeм к Ушакову подбежал командир второй батареи Кривошеин. Не отрывая пальцев от края ушанки, вытягиваясь тем старательней, чем более виноватым себя чувствовал, начал докладывать, что трактор, у которого разобрали мотор, – это его трактор, и больше тракторов в батарее нет, и пушку тянуть нечем. К тому же у пушки сломана стрела, а командир огневого взвода отравился консервами. Словом, получалось, что сам он готов выступить хоть сейчас, но батарея его раньше утра выступить не может.
Ушаков, маленький, в кавалерийской шинели до пят, которая должна была делать его выше ростом, туго затянутый ремнями, в круглой кубанке, коренастый, стоял на снегу рядом со своей короткой тенью, снизу вверх, щурясь, смотрел на командира батареи. По опыту он давно знал несложную истину: если все неполадки, нехватки собрать вместе, выяснится, что при таком положении воевать нельзя. Однако воевали.