— Какой ты командир без хорошего ремня? Мальчишка с курсов? Так, по одежде, и встретят в другой части. А если человек в кожаном снаряжении довоенного образца, значит, он кадровый, значит, послуживший…
Надо сказать, что в ту пору офицерские ремни, иначе — снаряжение ценилось высоко. Их не хватало, выпуск кожаных ремней давно прекратился, а потребность возросла невероятно. Вновь испечённым офицерам выдавались ремни солдатские, узкие, без портупеи, иногда — брезентовые, с некрасивой кирзовой кобурой. Поэтому-то Лазарев и воспротивился продаже снаряжения.
— Офицер всегда должен быть одет по форме, — любил повторять он.
По форме — значит, красиво, подтянуто. И сам он был щеголеват, всегда отглажен, затянут ремнями, по фигуре он каким-то образом подгонял шинель, и она была как влитая.
Нет, ремнями Лазарев поступиться не мог. Впрочем в этом и не было нужды: денег у нас на батарею вроде бы хватало. Мы написали письмо Верховному Главнокомандующему, пересчитали эти немалые для нас деньги, указав, что они предназначены для приобретения батареи стодвадцатимиллиметровых миномётов. И что вместе с этой батареей просим отправить нас на любой фронт. С боевым комсомольским приветом!..
А чтобы в полку никто не узнал, куда мы посылаем письмо и деньги, сказали комбату Титорову, что в день самостоятельной подготовки отправимся в верховья пади, а оттуда в степь, тренироваться в ориентировании по карте.
Титоров посмотрел недоверчиво, спросил:
— Что, маленькие? Ориентироваться не умеете? Опытные офицеры — и курс молодого бойца будете повторять? Не годится! Занимайтесь лучше на миниатюр-полигоне. Надо на артстрелковую нажать перед проверкой.
Я не был подготовлен к такому обороту дела, но Лазарев нашёлся:
— На полигоне позанимаемся в обычный день. Можно и вечером. А ориентирование на нашем вероятном театре военных действий, вы знаете сами, требует больших практических навыков. И кроме всего, был приказ командарма — ориентированию в наших условиях придать первейшее значение. Когда же будем выполнять приказ?
Лазарев на зубок помнил приказы армейского и фронтового командования. И наш Титоров подрастерялся. Особенно когда Лазарев ввернул насчёт командующего и театра военных действий. Титоров безоговорочно доверял Лазареву, полагался на его знания и в глубине души, должно быть, понимал, что Лазарев не хуже его разбирается во многих военных вопросах. Поэтому, помолчав, со значением ответил:
— Ну, если был приказ командующего, тогда — конечно. Тогда выполняйте. Откровенно говоря, подзабыл я об этом приказе. Да и по полку приказа ещё не было. Ну, в этом хоть будем первыми. Не повредит. Валяйте, да сами-то не заблудитесь? На поиски посылать не придётся? — И он засмеялся, довольный, что подковырнул нас.
На другой день, перевалив через сопку, мы выбрались на степную дорогу и зашагали к станции Ундур-Булак. Хорошо было идти этой далеко открытой степью, присыпанной мелким снежком, из-под которого тут и там торчали прошлогодние ломкие травинки, колеблемые встречным ветром, идти рядом с верным товарищем навстречу заветной цели, приближавшейся с каждым шагом. И не надо нам заниматься ориентированием, изучать этот театр военных действий. Нас ждёт совсем другой театр, совсем другая война. Вот они, денежки, лежат-полёживают в полевой сумке Лазарева. И никто, кроме нас, не знает, что не деньги в этой сумке, нет — миномётная батарея там спрятана. Судьба наша там, в этой сумке, дальняя дорога, бои и — кто ведает? — может быть, раны, увечья, скорая гибель, А может быть, эта доля обойдёт нас стороной и мы ещё дойдём до этого проклятого Берлина.
Лазарев негромко затянул свою любимую песню, приглашая меня подпевать:
Пропеллер, громче песню пой,
Неси распластанные крылья…
Я сразу же включился, и уже в два голоса мы продолжили:
Лети вперёд, на смертный бой,
Лети, стальная эскадрилья…
На станционной почте пожилая женщина приняла деньги и письмо — мы решили отправить его заказным, — посмотрела на нас жалостливо, сказала: «Какие молоденькие», выдала квитанцию, и мы зашагали обратно, испытывая чувство облегчения: теперь сделано всё. Теперь осталось ждать.
Сначала мы не говорили о нашей тайне, но дней через пять я не вытерпел:
— Как думаешь, не получили ещё там, в Москве?
— Рано. Не надо об этом пока, — сердито ответил Лазарев. — Займись лучше делом, не трави себя.
Я и сам понимал, что рано, а вот не мог думать ни о чём другом. И делом, в отличие от Лазарева, заниматься не мог. Все составлявшее нашу жизнь — и огневая служба, и занятия артстрелковой подготовкой, топографией, уставами, хождениями в наряды — всё это происходило призрачно, будто не со мной, а с кем-то другим. По-настоящему я оживлялся лишь по утрам, слушая фронтовую сводку. И ещё после обеда, высматривая, когда покажется полковой экспедитор с письмами и газетами. И хотя газеты, слово в слово, повторяли вчерашнюю сводку, было куда надёжней прочесть её глазами, подумать над ней, отыскать на карте города и посёлки, возле которых проходил фронт. Ведь мысленно я уже ехал туда и, лёжа на топчане после занятий, будто слышал стук вагонных колёс, вдыхал паровозную гарь, видел, как выгружается миномётная батарея на разбитом прифронтовом полустанке, как на машинах мы движемся вперёд, занимаем огневую позицию, и, наконец, вот оно: «По фашистам, первому, одна мина, огонь!..»
Я смотрел в обклеенный газетами потолок нашей землянки и ясно видел, как вырывается из ствола короткое острое пламя, оглушающе-звонко раздаётся выстрел, миномёт подпрыгивает на своей двуноге, а мина уносится к вражеским позициям…
Так я подолгу грезил нашим фронтовым будущим… Лазарев же по-прежнему налегал на самоподготовку, решал на карте или планшете артиллерийские задачи, а в последние дни, раздобыв где-то школьный учебник, стал заниматься немецким. Тут я тоже спохватился, начал зубрить фразы из военного разговорника и, подключившись к Лазареву, разбирал разные варианты стрельбы батареей — когда она смещена влево от наблюдательного пункта, когда вправо, когда, наконец — редкий, но возможный случай — батарея впереди наблюдательного.
Эти занятия, конечно, отвлекали от мыслей о фронте, но недели через три мы, не сговариваясь, стали вопросительно поглядывать друг на друга — ну, что там произошло с нашим письмом? Не придёт ли завтра ответ, а вместе с ним и приказ об откомандировании в Действующую?
Но ни назавтра, ни в другие дни ответа нам не было.
— Может, запросить? Вдруг деньги куда-то девались? Как думаешь? — спросил я.
— Подождём, — сдержанно ответил Лазарев.
Уже в начале января 1944 года, после занятий огневой службой, я вошёл в нашу землянку, чтобы оставить полевую сумку, умыться и пойти в столовую. Лазарев неподвижно сидел за столом в шинели, в полной амуниции, даже в шапке, чего никогда себе не позволял, Я понял: что-то произошло.
— Читай, — он мрачно усмехнулся, протянул листок.
Вскрытый конверт лежал на русско-немецком разговорнике, закрывая слово «немецкий» и касаясь острым углом развёрнутой топографической карты.
И до сих пор будто вижу эту маленькую бумажку с большим синим штампом какого-то отдела Наркомата обороны и отпечатанные на машинке слова. Там сообщалось, что Верховный Главнокомандующий благодарит нас за заботу об укреплении вооружённых сил и личный вклад в фонд обороны, просит принять привет и благодарность Красной Армии. Дальше стояла подпись какого-то майора — заместителя начальника четвёртого отдела канцелярии наркома обороны. О главной нашей просьбе — отправке на фронт — ничего сказано не было. Я заглянул в конверт — может быть, там написано что-то ещё, какая-то отдельная бумага, которую Лазарев не достал. Но тонкий конверт был пуст.
— Вот и всё, — произнёс Лазарев.