– Есть способ не промахнуться.
– Какой?
– Броситься под ноги лошадям.
Азеф внимательно посмотрел на него.
– Как – броситься под ноги лошадям?
– Едет карета. Я с бомбой кидаюсь под лошадей. Или взорвется бомба, и тогда остановка, или, если бомба не разорвется, лошади испугаются, – значит, опять остановка. Тогда уже дело второго метальщика.
Все помолчали. Наконец Азеф сказал:
– Но ведь вас наверно взорвет.
– Конечно.
План Каляева был смел и самоотвержен. Он действительно гарантировал удачу. Но Азеф, подумав, сказал:
– План хорош, но я думаю, что он не нужен. Если можно добежать до лошадей, значит, можно добежать и до кареты, – значит, можно бросить бомбу и под карету или в окно. Тогда, пожалуй, справится и один.
На таком решении Азеф и остановился. Было решено также, что Каляев и Сазонов примут участие в покушении в качестве метальщиков.
– После одного из этих совещаний я пошел гулять с Сазоновым по Москве. Мы долго бродили по городу и наконец присели на скамейке у храма Христа Спасителя, в сквере. Был солнечный день, блестели на солнце церкви. Мы долго молчали. Наконец я сказал:
– Вот, вы пойдете и наверно не вернетесь…
Сазонов не отвечал, и лицо его было такое же, как всегда: молодое, смелое и открытое.
– Скажите, – продолжал я, – как вы думаете, что будем мы чувствовать после… после убийства?
Он не задумываясь ответил:
– Гордость и радость.
– Только?
– Конечно, только.
И тот же Сазонов впоследствии мне писал с каторги: «Сознание греха никогда не покидало меня». К гордости и радости примешалось еще другое, нам тогда неизвестное, чувство.
Из Москвы Азеф и Сазонов уехали на Волгу, а я и Каляев вернулись в Петербург. На Николаевском вокзале, перед самым отходом поезда, на перроне, я заметил широкую, мускулистую фигуру Швейцера. Я окликнул его. Через минуту он вошел ко мне в вагон, положил в сетку свой багаж, и мы вышли с ним в коридор.
– Как дела?
Я рассказал, что наблюдение закончено, и передал решение московского совещания. Он сдержанно улыбнулся:
– Ну и у меня все готово.
– Вы привезли динамит?
– Больше пуда.
– Где же он?
Он кивнул на вагон.
– В сетке?
– Да, в сетке. Если взорвет – не услышим: нас с вами первых взорвет.
Он был, как всегда, очень сдержан и говорил мало. Но было видно, что он рад и тому, что так скоро и хорошо исполнил свою трудную задачу, и тому, что наблюдение закончено, и тому, что мы наконец приступаем к покушению.
По приезде в Петербург, я не вернулся на нашу квартиру, а поселился в Сестрорецке по паспорту Константина Чернецкого. На 8 июля было назначено покушение. Необходимо было еще раз проверить поездку Плеве к царю и условиться между собою о многочисленных мелочах.
В Сестрорецк ко мне приехала Дора Бриллиант. Мы ушли с нею в глубь парка, далеко от публики и оркестра. Она казалась смущенной и долго молчала, глядя прямо перед собою своими черными опечаленными глазами.
– Веньямин!
– Что?
– Я хотела вот что сказать…
Она остановилась, как бы не решаясь окончить фразу.
– Я хотела… Я хотела еще раз просить, чтоб мне дали бомбу.
– Вам? Бомбу?
– Я тоже хочу участвовать в покушении.
– Послушайте, Дора…
– Нет, не говорите… Я так хочу… Я должна умереть.
Я старался ее успокоить, старался доказать ей, что в ее участии нет нужды, что мужчина справится с задачей метания бомбы лучше, чем она; наконец, что если бы ее участие было необходимо, то – я уверен – товарищи обратились бы к ней. Но она настойчиво просила передать ее просьбу Азефу, и я должен был согласиться.
Вскоре приехали Сазонов и Азеф, и мы опять собрались вечером на совещание.
На этот раз Каляева не было, зато присутствовал Швейцер. Я передал товарищам просьбу Бриллиант.
Наступило молчание. Наконец Азеф медленно и, как всегда, по внешности равнодушно, сказал:
– Егор, как ваше мнение?
Сазонов покраснел, смешался, развел руками, подумал и сказал нерешительно:
– Дора такой человек, что если пойдет, то сделает хорошо… Что же я могу иметь против? Но… Тут голос его осекся.
– Договаривайте, – сказал Азеф.
– Нет, ничего… Что я могу иметь против?
Тогда заговорил Швейцер. Спокойно, отчетливо и уверенно он сказал, что Дора, по его мнению, вполне подходящий человек для покушения и что он не только ничего не имеет против ее участия, но, не колеблясь, дал бы ей бомбу.
Азеф посмотрел на меня.
– А вы, Веньямин?
Я сказал, что я решительно против непосредственного участия Доры в покушении, хотя также вполне в ней уверен.
Я мотивировал свой отказ тем, что, по моему мнению, женщину можно выпускать на террористический акт только тогда, когда организация без этого обойтись не может. Так как мужчин довольно, то я настойчиво просил бы ей отказать.
Азеф, задумавшись, молчал. Наконец он поднял голову.
– Я не согласен с вами… По-моему, нет оснований отказать Доре… Но если вы так хотите… Пусть будет так.
Тогда же было решено, что первым метальщиком будет Боришанский, вторым – Сазонов, третьим – Каляев и четвертым – Сикорский, молодой рабочий-кожевник из Белостока, еще не член нашей организации, но хорошо известный Боришанскому. Он давно как особенной чести просил дозволить ему участвовать в покушении на Плеве.
Азеф снова уехал, назначив после покушения свидание в Вильно. Квартира на улице Жуковского была окончательно ликвидирована: Ивановская уехала к Азефу, Бриллиант, несмотря на свои протесты, – в Харьков. В Петербурге остались только оба извозчика – Мацеевский и Дулебов, Швейцер, я и метальщики – Сазонов и Каляев. Последние тоже должны были уехать и вернуться в Петербург только 8 июля. За несколько дней до их отъезда я назначил свидание Каляеву на Смоленском кладбище. Он пришел туда еще в своем платье папиросника: в рубашке, картузе и высоких сапогах. Мы оба были уверены, что говорим в последний раз: Каляев не сомневался, что и ему, как Сазонову, придется бросить снаряд.
Мы сидели на чьей-то заросшей мохом могиле. Он говорил своим звучным голосом с польским акцентом:
– Ну слава богу: вот и конец… Меня огорчает одно – почему не мне, а Егору первое место… Неужели Валентин думает, что я не справился бы один?
Я сказал ему, что второе место не менее, если не более, ответственно, чем первое, и что требуется большая отвага и хладнокровие, чтобы оценить после взрыва момент и решить, нужно ли бросать свою бомбу или нет. Он неохотно слушал меня.
– Да, конечно… А все-таки… Как ты думаешь, будет удача? – вдруг повернулся он всем телом ко мне.
– Конечно, будет.
– Я тоже уверен, что будет.
Он помолчал.
– А нелегко папиросником… Вот N. N. (Речь шла о товарище, недолго пробывшем в нашей организации) не выдержал, и не удивительно… Только, знаешь, нужно к нам принимать людей таких, которые могут все… Вот как Егор…
Он с любовью заговорил о Сазонове:
– Ты знаешь, я таких людей, как он, еще не видал… Такой любви в сердце, такой отваги, такой силы душевной… А Покотилов, а Алексей…
Он опять помолчал.
– Вот не дожил Алексей… Послушай, какое счастье, если будет удача… Довольно им царствовать… Довольно… Если бы ты знал, как я ненавижу их… Но что Плеве! Нужно убить царя…
Дня за три до 8 июля в Петербург приехал Лейба Вульфович Сикорский, или, как мы называли его, Леон. Сикорскому было всего 20 лет, он плохо говорил по-русски и, видимо, с трудом ориентировался в Петербурге. Боришанский, как нянька, ходил за ним, покупал ему морской плащ, под которым удобно было скрыть бомбу, давал советы и указания. Но Сикорский все-таки робел и, увидев впервые меня, покраснел, как кумач.
– Это очень большая честь для меня, – сказал он, – что я в Боевой организации и что Плеве… Я очень давно хотел этого.
Он замолчал. Молчал и Боришанский, с улыбкой глядя на него и как бы гордясь своим учеником. Сикорскому нужны были деньги на покупку плаща и платья. Я дал ему сто рублей.