— Да мало ли что было, — сказал Алеха. — Зачем все думать о старом…
— Бабкой твоей стать могла бы, дурень ты… — дедушка отвернулся от него, и пошел дальше, и только погодя добавил: — Могла бы, да не стала.
В горле у Алехи что-то застряло, и нельзя было ни проглотить, ни продохнуть. Зачем вдруг ляпнул? Он не знал, кто здесь похоронен, и совсем не хотел обидеть дедушку.
Мягче надо с ним, осторожней.
Алеху стали забирать жалость и любопытство.
Прочитав на другом покосившемся кресте надпись, Алеха уже не мог удержаться, чтобы не спросить:
— А ты Веселых, часом, не знал?
— Как звать-то? Веселых у нас было пол-улицы.
Алеха перевесился через ветхую, затрещавшую оградку и прочел две первые уцелевшие буквы:
— Па…
— А-а-а, Пашка Веселых, как не помнить! Посмотри сюда, видишь? — Дедушка показал рукой на правую бровь. Там, среди прямых и извилистых морщинок, затерялся едва приметный косой шрам. — Память о Пашке Веселых… И все по пьяному делу. Дурость кости ела. Силенку девать некуда было…
Потом они остановились у пятнистой каменной глыбы. На ней ничего нельзя было разобрать: как-то раз от нечего делать мальчишки железякой сбили с нее надпись.
— Рано ты, Кеха, голову сложил, — негромко сказал дедушка, — больно горячая она у тебя была.
— А ты его знал? — спросил Алеха.
— Кешку Игруна? Кто ж его не знал? Из ссыльных. Бедовый был парень. В клочья рубили мы с ним семеновцев, только погоны летели. Шашкой ему у Хрустального озера мизинец отсекли. Вместе с ним и на «Ангаре» кочегарили. Вместе пошли и в разведку на шлюпке, в Большие Коты. Пулеметы ударили — ну его, значит, Кеху, и развалило пополам — впереди сидел, а меня не тронуло. Привезли мы его сюда, салют из винтовок дали, в землю опустили. С тех пор вот и лежит здесь.
Дедушка пошел дальше. Алеха за ним. Медленно, затаенно. Вокруг стало так невыносимо тихо, что было отчетливо слышно, как хрустят под черными дедушкиными катанками сухие травинки, тонкие лиственничные веточки, как громко пульсирует в висках у Алехи кровь. Кто же знал, что все это, такое мертвое для него, такое ненужное и пугающе далекое, для дедушки полно смысла, живо и незабываемо.
Через час они по той же полузаросшей дороге неторопливо спустились в поселок. Алеха уже не испытывал жутковатого, тягостного чувства от посещения кладбища. Он шел рядом с дедушкой, но это уже был не тот дедушка, дряхлый и безмолвный, с которым он жил столько лет, не тот, с которым он сегодня утром отправился на кладбище. Да и он, Алеха, был не совсем тот.
У ворот их встретила мать.
— Где это вы шатались полдня? — Она подперла бока. — Иди, старый, сено козе покоси, а ты сбегай к Марфе за маслом.
— Хорошо. — Алеха исподлобья глянул на мать. — К Марфе сбегаю. Покошу сено.
Мать недовольно посмотрела на него и ушла в больницу.
Когда Алеха, сделав все, что требовала мать, вернулся, дедушка еще отдыхал на крыльце, положив морщинистые руки на суковатую палку.
— Дедушка, — вдруг сказал Алеха сорвавшимся голосом, — дедушка… Погоди немного, потерпи… Вот выучусь на токаря, и тогда…
— Что-что? — спросил дедушка, не расслышав. — Что говоришь?
Алеха хотел повторить, хотел сказать, что он уже не маленький, что, когда он станет токарем и получит в городе комнату, он приедет в поселок и возьмет дедушку к себе и с ним ему будет хорошо. Но ничего этого Алеха не сказал — не пристало мужчине утешать да обещать: если хочешь что сделать, делай, а языком чесать нечего.
И поэтому Алеха только и сказал:
— Ничего, дедушка, погоди…
Через два месяца Алеха возвращался из Иркутска, где поступал учеником на большой станкостроительный завод. Алеха слез с поезда на маленькой станции и на попутной машине поехал в поселок. Он трясся на ухабах и думал: вот сейчас, наверно, сидит дедушка у Байкала, в черных катанках, смотрит на море, и оно, как верный пес, подползает к его ногам и норовит лизнуть их.
Алеха глядел на темные сопки и улыбался. Он решил, что будет вести себя с дедушкой по-прежнему скупо, сдержанно. Он подойдет к нему, пожмет руку и просто, как будто ничего особенного и не случилось, скажет:
— Ну, дедушка, скоро заберу я тебя…
Так и скажет. И ни слова больше.
Алеха слез с машины, заплатил шоферу десятку и с чемоданом в руке зашагал к избе. В чемодане лежал шерстяной свитер и носки для дедушки — он давно страдал ревматизмом и все время мерз.
Возле школы на старой, рассохшейся лодке сидели мальчишки и о чем-то спорили.
— Эй, пацаны, дедушку видали? — крикнул им Алеха.
Рыжебровый Гошка, старший из ребят, оглянулся на приятелей, как-то криво улыбнулся и сказал:
— А он… он еще месяц назад…
— Дедушка? — спросил Алеха немеющими губами…
— Дедушка…
Алеха поднял чемодан и пошел назад. Он шел по длинным доскам, настланным вместо тротуара, шел и неотрывно смотрел под ноги, словно разглядывал сучки в досках. Тускло светило осеннее солнце, за оградой кричали петухи. Плотный белый туман вставал над Байкалом.
По наклонной, полузаросшей травой дороге почти машинально поднялся Алеха наверх, туда, где в беспорядке стояли кресты и лежали плиты. Прямые лиственницы стыли в неподвижном, мертвом, застоявшемся воздухе. Алеха сразу заметил новый горбик земли. Он подошел к нему и снял шапку. Ветер разбросал его мягкие белые волосы и рвал полы куртки.
Перед ним был большой камень. «Курпатов Савелий Петрович. 1871–1956» было вырезано на стесанной стороне этого камня — дикого серого камня с Байкала.
Алеха не помнил, сколько времени стоял он так. Потом медленно поднял чемодан, сошел вниз и на попутной машине уехал в город.
1956