Так говорил Фрадике. Но «самостоятельное рассмотрение дел человеческих», посильное (как он утверждал) лишь обновленному Адаму, побывавшему в Патагонии и очистившему свой ум от долголетней пыли и мусора литературной истории, сам он предпринял с небывалой энергией и увлечением, не покидая почтенных камней улицы Варенн. А для этого требовалось истинное бесстрашие. В светском обществе, с которым Фрадике Мендеса связывали и вкусы и привычки, – в обществе, где все регламентировано, откуда изгнаны воображение и инициатива, где нет места никакому своеобразию, а мысли (если они хотят нравиться) должны, как и манеры, быть общепринятыми, – в этом обществе Фрадике с его непокорной и неожиданной свободой суждений мог легко прослыть любителем оригинальничания, падким на дешевую славу фатом, желающим, чтобы его заметили. Человек с самобытным и свежим умом, одаренный способностью мыслить оригинально и не скрывающий бурного, неудержимого кипения своей мысли, – такой человек еще более неприемлем для общества, чем неотесанный мужлан, чья неприглаженная шевелюра, громкий хохот и чрезмерная жестикуляция не согласуются с общепринятыми правилами поведения. О человеке с таким своеобразным, непричесанным образом мыслей сразу начнут неодобрительно шептать: «Он оригинальничает! Какие претензии!» А между тем Фрадике ничего так не презирал, как оригинальничание и претенциозность. Он не носил никаких галстуков, кроме темных. Он никогда не оказался бы в числе тех, кто, не питая ненависти к Диане, идет с пылающим факелом поджигать ее храм в Эфесе[87] – для того лишь, чтобы вслед ему перешептывались на площадях перепуганные жители. Фрадике Мендес ни за что не согласился бы – так пишет он в одном письме к госпоже де Жуар – «одеть Истину в туалет из модного магазина ради права ввести ее в салон Анны де Варль, герцогини де Варль д'Оржемон. Если я появлюсь в ее особняке, то моя спутница войдет туда со мной нагая, совершенно нагая, и будет ступать по коврам босыми ногами, не пряча от глаз собравшихся гостей свои благородные голые сосцы. Amicus Mundus, sed magis arnica Veritas.[88] Это прекрасное латинское изречение означает, дорогая крестная, что, по моим наблюдениям, правда мила женщинам и противна мужчинам, за что я люблю ее еще сильней и преданней».
Независимость духа, широта интересов и предельная честность мешали моему другу увлечься всецело чем-нибудь одним и на этом одном остановиться; зато качества эти отлично подходили для той особой умственной работы, которую Фрадике предпочитал всякой другой. В 1882 году он писал Оливейре Мартинсу: «К сожалению, я не гожусь ни в ученые, ни в философы. Я не принадлежу к числу добросовестных, полезных людей, по темпераменту своему предназначенных для низшей аналитической работы, которая носит название науки и сводит разрозненные факты к классам и закономерностям, объясняющим отдельные формы существования вселенной; не принадлежу я и к числу людей не столь положительных, но гениальных, по своей одаренности предназначенных для высшей аналитической работы, которая носит название философии и сводит отдельные классы и закономерности к общим формулам, объясняющим самую сущность вселенной. Итак, не будучи ни ученым, ни философом, я не могу содействовать благу себе подобных: не могу улучшить их благосостояние силой науки, производительницы богатств, и не могу возвысить их духовно силой философии, вдохновительницы поэзии. Доступ в историю также для меня закрыт – ибо если литератору достаточно обладать талантом, то историк обязан обладать добродетелью. А я!.. Следовательно, я могу быть лишь просто человеком, который с величайшим интересом и вниманием присматривается к фактам и впитывает идеи, следуя своей дорогой. В настоящее время, милый мой историк, лучшее эгоистическое наслаждение моего ума состоит в том, что я подступаю к какой-нибудь идее или какому-нибудь факту, проскальзываю в самую сердцевину, тщательно осматриваю, исследую то, что не исследовано, радуюсь неожиданностям и интеллектуальным эмоциям, которые эти идеи и факты могут дать, извлекаю тот урок или ту частицу истины, которая таится в них, а затем выбираюсь наружу и хладнокровно, спокойно и без спешки приступаю к другому факту или другой идее; и чувствую себя так, словно посещаю, один за другим, города какой-нибудь страны, где процветают искусства и царит роскошь. Так я когда-то путешествовал по Италии, очарованный блеском красок и форм. По темпераменту и складу ума я не что иное, как турист».
Такого рода туристов немало и во Франции и в Англии; но, в отличие от них, Фрадике не ограничивался равнодушными заметками стороннего наблюдателя, столь привычными для иных европейцев: путешествуя по чужим городам, они не расстаются с европейскими понятиями и вкусами и замечают только воздушные силуэты зданий и пестрые одеяния толпы; Фрадике же (чтобы оставаться в рамках предложенного им образа) превращался в гражданина тех городов, которые он посещал. Он был глубоко убежден, что надо самому хотя бы на мгновение поверить, если хочешь понять чью-либо веру. Так, он сделался бабистом, чтобы понять и раскрыть для себя бабизм. В Париже он стал членом революционного клуба «Батиньольские пантеры» приходил на их заседания в грязном пиджаке, заколотом булавкой, в надежде сорвать там «цветок какой-нибудь поучительной экстравагантности». В Лондоне он вступил в число «обрядовых позитивистов», которые в праздники контистского календаря возжигают ладан и мирру на алтаре Человечества и венчают розами бюст Огюста Конта.[89] Он на некоторое время сблизился с теософами, внес крупную сумму денег на основание газеты «Спирит» и сам, закутанный в полотняный балахон, председательствовал на спиритических сеансах на улице Кардинэ, где вызывал духов, восседая между двумя знаменитыми медиумами: Патовым и леди Торган. Однажды он целое лето прожил в Сео-де-Урхель, католической цитадели карлизма,[90] чтобы, по его выражению, «выяснить, какие побуждения и лозунги создают карлиста; потому что всякий сектант повинуется реальности побуждения и иллюзии лозунга». Случилось Фрадике быть и наперсником князя Кобласкина, ибо ему хотелось «разобрать на части и посмотреть, как устроен мозг нигилиста». Он готовился (когда смерть внезапно настигла его) к новой поездке в Индию, чтобы стать подлинным буддистом и исчерпывающим образом постичь буддизм, на котором он сосредоточил свою любознательность и критическую мысль в последние годы жизни. О Фрадике Мендесе можно было бы сказать, что он был последователем всех религий, членом всех партий, учеником всех философов – блуждающей кометой, летящей сквозь сонмы идей, радостно упиваясь ими, получая от каждой частицу их субстанции, оставляя каждой из них частицу своего тепла и энергии. Люди, знавшие Фрадике поверхностно, называли его дилетантом. Нет! Глубокая серьезность (earnestness, как говорят англичане), с которой он доискивался реальной сути вещей, придавала его жизни ту значительность и действенность, в отсутствии которых уличал дилетантов Карлейль[91]… В самом деле, дилетант порхает среди идей и фактов, подобно мотыльку (с которым его и сравнивают испокон веку). Вот он садится на лепесток, вот снова пускается в легкий полет, находя в этом изменчивом непостоянстве наивысшее наслаждение. Но Фрадике был подобен пчеле: из каждого растения он терпеливо добывал свой мед; я хочу сказать, из каждой веры он извлекал ту частицу истины, которая непременно в ней есть, раз люди из поколения в поколение сохраняют верность ей и свое страстное к ней внимание.
Таков был метод этого неугомонного и возвышенного ума. Что же было наиболее существенным и неотъемлемым в мышлении Фрадике? Насколько я понимаю – умение воспринимать и проникать в самую суть вещей. В одном из своих писем к Антеро де Кенталу (письме чрезвычайно важном, при некоторой туманности мысли) Фрадике говорит: «Всякое явление обладает реальностью. Слово «реальность» не следует здесь рассматривать как точный философский термин: я употребляю его приблизительно, наугад, на ощупь, чтобы им обозначить в меру возможности некое трудно уловимое понятие, едва ли сводимое к словесному выражению. Итак, всякое явление обладает относительно нашею рассудка и его познавательной способности своей реальностью, то есть некоторыми существенными чертами или (выражаясь образно, как советует Бюффон[92]) известными контурами, которые его ограничивают, определяют, придают ему собственный облик, выделяют его из диффузной совокупности неделимого мира и составляют точную, реальную и неповторимую форму его существования. Но невежество, заблуждения, предвзятые мысли, традиция, рутина и, главное, самообман образуют для нас вокруг каждого явления некую туманную оболочку, которая затушевывает и искажает его точные контуры и мешает умственному взору видеть его истинную реальную и неповторимую форму существования. Это похоже на лондонский туман, скрывающий очертания домов… Я чувствую, что выражаю свою мысль неясно и неполно. За окном на светлом, ясном небе сияет солнце и заливает светом мой монастырский садик, утонувший под снегом; в чистом, светлом воздухе зимы все приобретает упругую реальность, и только мой ум потерял гибкость и текучесть философского мышления: я могу изъясняться только при помощи фигур, вырезанных из бумаги ножницами… Но ты поймешь меня, добрый и мудрый Антеро! Случалось ли тебе бывать в Лондоне осенью, в ноябре? В ноябрьское утро на лондонской улице бывает трудно различить, что представляет собой какая-то туманная масса, темнеющая перед тобой: статуя ли это героя или каменная стена? Какой-то сероватый мираж окутывает весь город – и, думая войти в храм, с удивлением видишь, что попал в трактир. Для большинства людей точно такой же туман окутывает реальность мира и бытия. И потому почти всякий их шаг – это запинка и почти всякое их суждение – ошибка; они постоянно путают храм с трактиром. Редко встречаешь умственное зрение настолько острое и сильное, чтобы оно способно было видеть сквозь этот туман и различать истинный контур реального. Вот что я хотел сказать, или, вернее, пролепетать».