Но все-таки они шли, и это сейчас было главное. Сознание, что они возвращаются, окрыляло их, наполняло странной, противоречащей логике и здравому смыслу, радостью: «Смотрите, мы страдаем, но мы не сломлены. Мы выживем, мы непременно выживем».
Днем, когда они отдыхали в палящую жару, она с удивлением вспоминала о всегдашней неудовлетворенности, которая терзала ее в Капстаде и во время путешествия с Ларсоном, о своей тревоге и непокорности, о постоянных ссорах с матерью и робким безвольным отцом. Сейчас она стала другой. Она знала, что никогда не смирится, что ее всегда будет снедать нетерпение, и все-таки у нее появилось неведомое раньше ощущение покоя. Когда они жили у моря, в остановившемся времени, она обнаружила в себе качество, о котором никогда и не подозревала: оказывается, она способна быть счастливой. И это сознание помогло ей пережить самые черные дни. Теперь я знаю, что могу быть счастлива, мне ведома тишина и ясность, произошло чудо: моя душа открылась, и я совершила путешествие в глубь себя; теперь возврата к прошлому нет.
Дней через десять она даже смогла снять кароссу и теперь шла рядом с Адамом под солнцем в одном лишь передничке, а то и без него. Скоро она стала совсем бронзовой, даже более темной, чем раньше.
Они шли и шли по нескончаемой долине между далекими грядами гор, и в этой их жизни было что-то изначально простое, земное, телесное: они ни на миг не переставали ощущать себя, свое тело в движении, работу мускулов и сухожилий при каждом шаге, каждом взмахе рук, напряжении мышц под тяжестью поклажи на спине, ни на миг не могли отрешиться от этого безмолвного неистового края, выжженных холмов, спаленных зарослей кустарника, колючей травы, корявых, истрепанных ветром деревьев под огромным небом. Продвигались они очень медленно, и все-таки каждый день, каждый переход приближал их… к чему он их приближал?
По дороге Элизабет часто рассматривала что-нибудь так пристально и внимательно, что продолжала шагать лишь по инерции. Обломанный ствол акации, с которого солнце и ветер сорвали кору и выжгли, высушили все лишнее, все временное, оставили лишь сердце дерева, лишь то, что уже нельзя разрушить — ясный строгий узор обнажившихся волокон… груда выветрившихся за миллионы лет скал, без единой песчинки, без пучка травы, только голые камни, страшные и прекрасные в своей предельной неподвижности, в желании быть только самими собой и ничем иным… смешная черепаха, нелепо ковыляющая на коротеньких чешуйчатых ногах, вытянутая вперед старческая шея, беззубые десны в открытом рту, не ведающие компромисса бусинки-глаза, — жизнь, низведенная до примитивного движения, суровая в суровейшем краю. И вдруг, когда Адам отрубил ножом маленькую древнюю головку и вскрыл на камне панцирь, Элизабет с гадливым изумлением увидела внутри нежно-розовое мясо и множество яиц.
Когда ей в голову впервые закралась мысль, что этот край ей знаком? Силуэт холма, очертания горных вершин, рисунок скал, заросли кактусов, алоэ и молочая, причудливый поворот высохшей реки, рыжие оползни размытого берега — сначала у нее просто появилось ощущение, что все это она видела когда-то раньше, ощущение смутное, неясное, точно тянущееся из ее прежних воплощений. А потом она незаметно сделала открытие, что ничто здесь ее не поражает, что она постоянно видит вокруг себя именно то, чего и ожидала, что, сама того не сознавая, она может заранее сказать, какой вид откроется с вершины следующего холма. Конечно, за две и тем более три недели пути пейзаж вполне мог стать таким предсказуемым, и все равно у нее с каждым днем росла уверенность, что она знает эти места, что она была здесь раньше.
Конечно, тогда этот край не был так выжжен и гол. Но если представить, что эти чахлые кусты под слоем красно-бурой пыли зазеленели, что голая земля покрылась пышным ковылем и островками цветов, то все начинало проясняться. Наверное, она ехала здесь с Эриком Алексисом Ларсоном. Где-то они вошли в эту длинную долину, где-то потом свернули в сторону, но именно по этим местам они как раз тогда и двигались, только в противоположном направлении.
Эта догадка укрепилась, когда они встретили развалины какого-то жилища. Всего лишь развалины, жалкую груду обвалившейся глины, камней, сгнивших досок. Но она видела их, когда они проезжали с Ларсоном в фургоне. Через несколько дней будут еще одни развалины, очень похожие на эти. Она начала их высматривать, с трудом скрывая волнение, однако не решилась поделиться своими мыслями с Адамом, ей хотелось найти разрушившийся дом самой и подтвердить свою догадку. Но прошло два дня, и надежда стала гаснуть. Никаких развалин не было. Впрочем, может быть, они тогда шли ниже или, наоборот, выше? Разочарование оказалось очень тяжелым, хотя она и сама не могла бы объяснить, почему ей так важно найти развалины. Она словно перенесла какую-то утрату. А потом неожиданно, когда она уже совсем отчаялась, они увидели развалины. И ей сразу стало ясно, почему она так ошиблась в расчетах: ведь сейчас-то они двигались гораздо медленней. Чтобы пройти пешком путь, который они за два-три дня проделывали в фургоне, им нужно было неделю, а то и больше, потому что шли они только по утренней и вечерней прохладе.
— Зачем ты роешься в этих обломках? — с удивлением спросил Адам.
— Мне кажется, я была здесь раньше, — наконец призналась она. — Я не уверена, тогда здесь все было иначе. Но, по-моему, это то самое место.
— Вполне может быть. — Он пожал плечами. — Даже наверняка. Другого пути тут в общем-то и нет.
Она удивлялась сама себе и не могла понять, почему так стремится удостовериться. И все-таки день за днем продолжала неотступно разглядывать окрестности — так пристально, что без конца спотыкалась то о камень, то о сук. Она все время оборачивалась и глядела назад: ведь если она видела эти места раньше, то видела их с другой стороны. Приглядеться бы ей тогда ко всему повнимательней, а она почти все время дремала в фургоне или угрюмо сидела в углу, сжавшись в комочек, и едва замечала пейзаж, который проплывал мимо. Зато сейчас она идет по этой дороге пешком, и взгляд ее вбирает каждый камень, каждый сук, каждую черепаху, которая попадается им на пути, каждую ящерку, каждого жаворонка, кружащегося ранним утром в небе.
Порой она подолгу шла, опустив голову, и внимательно рассматривала землю под ногами: не сохранились ли на жесткой глине колеи колес, раздавленные ветки, выброшенная вещь — хоть что-нибудь, какая-нибудь примета или намек, что она действительно проезжала здесь раньше.
Но ничего не было. Земля не подавала никакого знака, не подтверждала, что знает Элизабет, помнит. Она стерла все, что было, как море смыло их следы на песке в тот день, когда они встретили у водоема змею. Все исчезло, не осталось даже памяти.
…И все-таки я знаю: я здесь была, была. Пусть эта земля жестока, пусть не желает говорить со мной, я все равно знаю. Не может быть, чтобы память меня обманывала. Но что меня ведет, как я опознаю свое прошлое, где храню свидетельства всех прожитых мгновений? Здесь, в этой бренной телесной оболочке, которая передвигается в пространстве? И это все, больше у меня ничего нет? Больше мне не на что полагаться? Неужто все и в самом деле зиждется лишь на вере?
По ночам ей снились сны, днем она шла, думала, вспоминала. Праздничный вечер, музыка, шум, голоса, — далеко-далеко, за множеством стен, дверей, комнат. Сад ярко освещен, играет оркестр, гости танцуют, смеются, столы ломятся от яств, все пьют вино, прислужницы-рабыни ее раздевают… широкая кровать с медными спинками, она лежит обнаженная, белая вышитая ночная рубашка в ногах… Я жду тебя, разве ты не чувствуешь? Хочу утром показать всем алые от крови простыни: глядите, теперь я — женщина, совсем другое, новое существо, я стала тем, чем мне и предназначено быть… «Я думал, ты спишь…» — «Нет, я жду тебя…» — «Как, и это все?» — «Что все?» — «То, что сейчас было. И только-то?» — «О чем ты? Я ничего не понимаю». — «Я тоже…»
Видишь, я помню каждое слово. Вот как все было. Именно так, а не иначе, так оно и сохранилось в моей памяти.