Но, как всегда, чуть император устремится к материям, взывающим к сосредоточенности, на глаза лезут досадные мелочи.
На зеленом сукне пустого, как утренний плац, письменного стола, «всеподданнейшая записка» министра Уварова, уловившего пагубность книжки Павлова «Три повести».
Николай, не садясь, обмакнул перо в массивную серебряную чернильницу, начертал: «Прочел книгу со вниманием и отметил, что неприлично, но третья статья («Ятаган») по своему содержанию никогда не должна была пропускаться цензором…» Гусиное перо треснуло от нажима.
Держа в руках бразды правления, по-цензорски читать книги невесть кого, запрещать «Московский телеграф», вникать в участь злоумышленника Бестужева!
Раздражение грозило вытеснить справедливость. Это было бы несовместимо с высоким саном и джентльменским кодексом. Он смирял себя, созерцая из высокого, в белом переплете окна смену караулов.
Нежелательно в государственных видах, дабы Бестужев, он же Марлинский, сдох, как собака, на Кубани. Это императора рисует мелким мстителем, доконавшим жертву. Он отнюдь не таков.
Бестужев болен? Пускай лечится, глотает порошки, бултыхается в целебных ваннах. Вел бы здоровый порядок жизни, был умерен в еде, не излишествовал с женщинами… Вот он, Николай…
Из зеркала на него с рачьим недоумением смотрел высокий, длиннорукий, хорошо сложенный генерал. Затянутые в лосины ляжки, правда, несколько толстоваты, живот натягивает золоченые пуговицы мундира…
Бенкендорфу выяснить насчет здоровья, поведения, мыслей рядового Бестужева.
Чего, казалось бы, проще, барон Розен в Петербурге, у него личные сношения с Бестужевым и — негласное наблюдение.
Однако за десять лет царствования Николай Павлович настолько усовершенствовал государственный механизм, что пустяковый запрос предполагал пространный, сопровождаемый канцелярским словоизвержением ответ.
И пошла писать губерния. Сперва граф Бенкендорф к барону Розену, потом барон Розен к графу Бенкендорфу, потом опять неудовлетворенный граф…
«Г. И., получив частным образом сведения о неблагонамеренном расположении находящегося на службе во вверенном вам Отдельном Кавказском Корпусе государственного преступника Бестужева, хотя и не изволит давать сведениям сим полной веры, но не менее того изъявил Высочайшую Свою волю, дабы вы, по возвращении в управляемый вами край, приказали внезапным образом осмотреть все его вещи и бумаги, и о последующем уведомили меня, для доклада Е. И. В.».
Розен, получив щелчок по баронскому носу, огладил жидкие волосы. За Бестужевым велась слежка и в обход командующего.
Бестужев не подозревал, что его болезнь подняла бумажный шторм в петербургских канцеляриях. Кончились походы, у него усилилось сердцебиение, ночью лежал, как на гробовой доске. Однажды уже исповедовали и причащали.
В Екатеринодаре лекарь Дейбел дал спасительное средство. Но весной сгустился болотный смрад и снова замаячил призрак в белом саване.
Дейбел рекомендовал поездку в Пятигорск: там целителен горный воздух, горячие воды, там чудодействовал Николай Васильевич Мейер[40]. Бестужев, встречаясь с Мейером в Ставрополе, распознал в хромом сыне масона не только модного лекаря, но и человека безупречной порядочности.
Никуда не деться — сочиняй слезницу к генералу Вельяминову:
«…Теряя с каждым днем силы, измученный трехнедельною бессонницею и ухудшением сердца, я приведен на край могилы…»
В Пятигорск Бестужев добрался полумертвым.
Мейер, зачитывавшийся Марлинским, и слушать не желал, чтобы Бестужев квартировал где-нибудь, кроме как у него. Здесь живет прапорщик Степан Михайлович Палицын; Александр Александрович должен его помнить по Петербургу. Мейер не уточнил: по Северному обществу.
Как раз из-за Палицына лучше селиться в другом доме, не дразнить гусей. Но возражать у Бестужева не было сил, а гусей, не желая того, он дразнил и безобидными письмами, и своими бонмо, и кавказскими сочинениями.
Жизнь в нем едва теплилась, язвы, усыпавшие тело, мешали шевельнуться.
Мейер — голова большой каплей, вытянувшейся с широкого лба к острому подбородку, волосы стрижены под гребенку, эфиопские губы — не оставлял больного, предписал строгую диету. Ему не попадался пациент, настолько осведомленный в медицине и так верно умевший определять симптомы своих недугов.
Начинали с медицины, перекидывались на словесность; Бестужев оживал, вступал Палицын, хлопала дверь, гости шли косяком.
Пятигорск встрепенулся: в городе Марлинский! живет у доктора Николая Васильевича! там собирается общество!..
Наваливаясь на суковатую палку, Бестужев расхаживал по комнате. Портной шил венгерку и цветную шапочку для выхода.
В этой венгерке, поигрывая хлыстиком, Бестужев притащился к источнику. На него глядели, кругом стоял шепот.
Дамы в белых платьях с кружевными зонтиками гуляли под пыльными деревьями, отдыхали в тени крытой галереи, полукольцом опоясывающей Елисаветинский источник.
На него пахнуло жизнью праздничной, курортно расслабленной. Он сел на скамейку, кто-то — рядом, кто-то остановился, дымя трубкой… Отбоя не было от приглашений, не было конца восторгам и расспросам.
Да, ему случалось схватываться с горцами. Завидного мало, смерть всегда смерть, горцы не хуже и не лучше нас, грешных. Героев списывает с подлинных лиц, но наделяет добродетелями, какие им подобают. Сколь на самом деле великолепна Селтанета из «Аммалат-бека»? Великолепна? — заливался Бестужев, — я вовсю разрисовал эту здоровенную тютюлю.
Долли Ухтомская, воспитанница княгини Голицыной, хохотала до упаду.
Бестужев еще слишком слаб, чтобы волочиться за дамами, но достаточно воспрял, чтоб строить различные планы, в том числе — матримониальные. Но все это несбыточно. Щегольская венгерка, цветная шапчонка нелепы, когда такие, как Роман Сангушко, участник польского восстания, ходят по Пятигорску в лоснящемся сюртуке, в панталонах с бахромой.
Венгерку он отложил до лучших времен, достал старую, заслуженную шинель с дырами.
Возвращаясь по виноградной аллее домой, увидел Захара Чернышева с дамой в светлой шляпке с перьями, юбка колоколом.
— Познакомься, Александр, жена моя, Екатерина Алексеевна.
Бестужев склонился к вялой, словно бескостной руке.
— Прошу ко мне обедать! — он лучился радушием.
— С удовольствием, милый. Но мы нынче званы.
— Тогда завтра.
— Завтра? Завтра у нас тоже визиты, Я прав, дорогая?
Жена подтвердила: визиты, потом в церковь, они каждый день ходят к заутрене и вечерне.
Якутский Чернышев набожностью не выделялся. Пятигорский был измучен солдатчиной, отказами в офицерском чине, раной в левом боку. Бестужев тщетно прорывался в Якутск, в бревенчатую избу, норовил достучаться до Захара, в сигарном дыму декламировавшего Байрона…
Еще дважды они встречались на ухоженных пятигорских аллеях. Бестужев радостно воспламенялся, Чернышев вежливо гасил огонь: «Моя жена — поклонница твоего дарования». Екатерина Алексеевна безучастно вертела костяную ручку зонтика, слабо кивнула: поклонница. Даже не спросил о братьях…
Чернышев не сломался, не избрал другую сторону. Но не хотел ничем удваивать, утраивать усталость, спасался в отъединенности от минувшего, в браке, в молитве.
Мейер терялся в догадках — откуда пасмурность Александра Александровича? Палицын манил в дружественный дом, где будут хорошенькие девицы и тоскующие на водах дамы. Сангушко сыпал польскими анекдотами.
Бестужев не вышел к вечернему чаю.
Набравшись сил, он снова добьется экспедиции. Хорошо бы с Зассом — набеги, огонь, пожары, разбойный хмель… Либо пан, либо пропал.
Со дна походного сундучка извлек рукопись «Мулла-Нура» и сидел над ней до поздней ночи.
Когда барон Розен, сообщая генералу Вольховскому петербургские новости, вскользь бросил, что император оповещен о недуге рядового Бестужева, Владимир Дмитриевич подтвердил: хворает, нервное расстройство, сердечное.