Между тем обращение к авторским источникам текста позволяет сделать вывод о существовании двух его редакций. В архиве Волошина сохранились: черновой автограф «Владимирской Богоматери»[1244], беловой автограф с авторской правкой (зафиксированный в творческой тетради Волошина со стихами 1919–1931 гг.)[1245], машинописные копии текста стихотворения, среди которых имеется и машинопись, соответствующая верхнему слою белового автографа, с позднейшей авторской правкой и вычеркнутыми строками[1246]. Именно этот машинописный текст правомерно рассматривать как последнюю по времени авторскую редакцию стихотворения. Составители рукописного «полного собрания», однако, учли лишь авторскую правку отдельных строк, вычеркнутые же строки сохранили в составе основного текста, и в этой — условно говоря, пространной — редакции «Владимирская Богоматерь» вошла в читательский обиход. Мы же при подготовке двух изданий стихотворений Волошина сочли необходимым дать текст «Владимирской Богоматери» в полном соответствии с авторизованной машинописью — исключив из основной редакции восемь зачеркнутых Волошиным строк и приведя их в текстологических примечаниях[1247]. В этой — сокращенной — редакции отсутствуют четыре строки после стиха 5 («Нет ни сил, ни слов на языке…»):
Собранный в зверином напряженьи,
Львенок-Сфинкс к плечу Ее прирос,
К Ней прильнул и замер без движенья,
Весь — порыв, и воля, и вопрос, —
и четыре строки после стиха 65 («Всей Руси в веках озарена»):
И Владимирская Богоматерь
Русь вела сквозь мерзость, кровь и срам,
На порогах киевских ладьям
Указуя правильный фарватер.
Признавая логику примененных текстологических аргументов, Н. И. Балашов в своем анализе «Владимирской Богоматери», однако, отдает предпочтение пространной редакции стихотворения, ссылаясь, в частности, на многолетнюю традицию восприятия и на распространенность в окружении М. С. Волошиной именно пространной версии текста: «…купюр не было среди машинописных копий, доступных в Доме поэта при жизни Максимилиана Александровича, а затем — при его вдове <…>, и стихотворение тогда читалось Марией Степановной, воспринималось и списывалось посетителями целиком»[1248]. Он же признает, что побудительным мотивом для сокращений текста послужили мнения друзей Волошина о «Владимирской Богоматери».
Действительно, последнее обстоятельство необходимо в этом отношении признать решающим. Лишенный во второй половине 1920-х годов возможности публиковать свои новые произведения, Волошин распространял их списки — машинописные или рукописные — среди близких ему людей, гостей Коктебеля, поклонников его поэтического дара. Так и «Владимирскую Богоматерь» он разослал в первую очередь тем из своих знакомых, кто были подлинными знатоками и приверженцами православной традиции и религиозного искусства, — и получил в ответ развернутые и обоснованные отзывы.
М. В. Нестеров сообщил Волошину (письмо от 30 апреля 1929 г.), что «Владимирская Богоматерь» нравится ему больше, чем ранее присланное «Сказание об иноке Епифании»: «Начиная с: „Но из всех высоких откровений“ до „в веках озарена“, — думается — лучшее место. Следующие строки слабей, искусственней. Строка же с „правильным фарватером“ выпадает из общей гармонии образов, звуков. Приходит в голову „всяческое“… и „навигация“, и „фарватер“, и „перекаты“ и тому под<обное>: волжско-камски-обиходные словечки»[1249]. Предмет критики — строки, позже вычеркнутые Волошиным.
Исключительно значимым для поэта было мнение А. И. Анисимова, искусствоведа и реставратора, участвовавшего в работах по расчистке иконы Владимирской Богоматери от поздних наслоений, автора монографии об иконе, помогавшего Волошину историческими сведениями, использованными в работе над стихотворением; последние четыре строки «Владимирской Богоматери» выделены из текста как «Посыл — А. И. Анисимову» (аналог посвящения): тем самым и в этом произведении заявлена столь значимая для поэтики Волошина «спаянность общезначимого и личного»[1250]. Отзыв Анисимова, помимо высокой оценки включал и критические суждения: «Вы просите меня высказать свое мнение о „Владимирской Б<ожией> М<атери>“. Почти достаточно будет сказать, что, читая его, я не мог удержаться от слез <…> меня одинаково взволновали и внутреннее наполнение стихотворения, и его форма. О некоторых частностях сказал бы Вам такое мнение свое. Я переставил бы слова Железный-Хромец, так как последнее слово не может иметь ударения на первом слоге. Поэтому я лично, читая вслух, делаю эту перестановку. Несколько необычно рифмование „Богоматери“ с „фарватером“, но это б<ыть> м<ожет>… „предрассудок“. Наконец, я не вполне уяснил себе, к какому моменту относится последующее четверостишие „Но слепой народ в годину гнева“ и т. д. Судя по непосредственному следованию за „киевскими ладьями“, „поруганной твердыней“ является Киев — Вышгород. Но если так, то зачем это повторение в конце о том, о чем в начале уже сказано так полно и прекрасно?»[1251] Эти замечания Анисимова нашли прямое отражение в авторской правке текста: стих «А когда Железный-Хромец предал» исправлен на «А когда Хромец Железный предал»; стихи с «фарватером» и «киевскими ладьями» вычеркнуты, и тем самым исключена неверная ассоциация последующих строк с Киевом (в них подразумевается эвакуация иконы из московского Успенского собора во Владимир, а затем в Муром во время похода Наполеона на Москву); кроме того, в этих строках рифмующиеся «святыни» и «твердыни» переставлены местами, в беловом автографе и неисправленном машинописном тексте было:
Но слепой народ в годину гнева
Отдал сам ключи своих святынь,
И ушла Предстательница-Дева
Из своих поруганных твердынь.
Пространный отзыв о «Владимирской Богоматери» содержится также в письме С. М. Соловьева, поэта из круга московских символистов, священника и религиозного публициста, дружески сблизившегося с Волошиным во второй половине 1920-х гг. 23 мая 1929 г. Соловьев писал Волошину: «Твои стихи о Владим<ирской> Богоматери замечательны, и, я думаю, ты сделал все, что можно сделать с такой глубокой и ускользающей от слова темой». Перечисляя достоинства отдельных строк и образов стихотворения, Соловьев резюмирует: «Все это останется в русской поэзии навсегда. Мне особенно дорога и идея стихотворения: через истинное воссияние подлинного лика св. Софии, как русской идеи, из византийско-московского образа Богоматери. Но возражаю я против следующего: „в зверином напряженьи львенок-сфинкс“, если это и верно художественно, то нельзя в религиозном отношении так определять младенца Христа. Со Сфинксом связывается понятие тайны, но тайны жуткой и грешной. „В мировые, рдеющие дали, где закат пожарами повит“ — общее место символической поэзии, здесь не идет. „Фарватер“ — совсем нехорошо; два последние стиха „В мире нет слепительнее чуда“ — неожиданно слабо. Но это, конечно, придирки, а все стихотворение — высокого мастерства, и я перечитываю его, пока не запомню наизусть»[1252]. Критические суждения Соловьева относятся к обоим изъятым фрагментам: в них особенно веско должны были прозвучать для Волошина, стремившегося к предельной семантической четкости образного строя («Сухость, ясность, нажим — начеку каждое слово»[1253]) и к неукоснительному следованию канону, слова о некорректности уподобления младенца Христа «Львенку-Сфинксу».