III
Разум просвещенного человека отказывался понимать действительность. Это было из рода чудес. Всего четыре года тому назад Россия праздновала трехсотлетие династии Романовых и всенародно желала самодержцу «многая лета» и вот в считанные дни превратилась в республику с политическими свободами, демократическим правительством, имеющим в своем составе даже социалиста — недавнего их коллегу Керенского. А в том здании, где помещалась царская Дума, ныне заседает орган, состоящий из представителей трудового народа, — Совет рабочих и солдатских депутатов. Ни одно важное политическое мероприятие последнего времени не осуществлялось без согласия Исполкома Совета. Приказ № 1 по русской армии, коим отменялись унизительные для солдата приветствия и обращения к офицерам как к «благородиям» и «высокоблагородиям», арест членов царской фамилии, дислокация армейских соединений в столичном округе и на фронте, возобновление работы трамвая, пекарен, заводов и фабрик… Все это было либо делом Исполкома, либо осуществлялось с его ведома и согласия.
Да только ли это? Приходя домой глубокой ночью, Николай Дмитриевич теперь любил устраиваться в глубоком кресле, закурить сигару — благо, с прежних времен сохранился небольшой запас — и посидеть в одиночестве, размышляя. Революция поставила его на весьма ответственное место, ведь он, Николай Дмитриевич Соколов, не просто рядовой депутат Совета, а член его руководящего центра — Исполкома. Так что от его политической зоркости и умения широко мыслить в известной мере зависят судьбы революции и России. Не случайно ведь не кому-нибудь, а ему была доверена честь открытия первого заседания Совета, не случайно его называют автором исторического приказа № 1. Все закономерно, все естественно. Его судебная и политическая деятельность в прошлом не могли не быть отмеченными общественным мнением. И он, разумеется, оправдает доверие товарищей, как бы ни третировали его Павлович-Красиков и прочие «неистовые».
Он определенно выразил свое кредо в революции — он «внефракционный социал-демократ». И пусть Мечислав Юльевич, Петр Ананьевич называют его «соглашателем», он возражать не станет. Да, он приемлет постыдное, по их разумению, прозвище. Если угодно, он соглашатель! Он за то, чтобы в решающий для России час все лучшее, что есть в народе, боролось сообща. Пока идет война и не сошли окончательно с политической арены верные слуги самодержавия, не время для сведения старых счетов. На месте монархии возникла демократическая республика. При нынешних условиях всем партиям обеспечена свобода. Чего еще?
Непостижим человек. Нет пределов его аппетитам. Скажи Красикову месяц тому назад, что в России не станет царя, что большевики смогут работать легально и даже издавать ежедневную газету без всякой цензуры, что он и его товарищи по партии войдут в орган, контролирующий правительство, он, конечно же, согласился бы, что о большем и мечтать грешно. А сегодня этого мало. Подавайте ему, видите 288 ли, диктатуру пролетариата и немедленный — немедленный! — мир. Мы все за мир, за мир, как вы того хотите, без аннексий и контрибуций. Но не в ущерб же революции и не в ущерб России. Если мы пойдем на сепаратный мир с кайзером, это обернется против нас. Мы потеряем союзников и погубим революцию. Но Петр Ананьевич со товарищи никого слушать не желают. Для них нет ничего важнее демагогических лозунгов о мире, братании и тому подобном.
И вообще они не упускают даже самого второстепенного повода для обострения разногласий. Сегодня, к примеру, на заседании Исполкома внезапно вспыхнула нелепейшая дискуссия по ничтожному вопросу — о присяге. Разрешить спор было совсем не трудно. Ведь все очевидно: пока нет созданного Учредительным собранием правительства, войска должны присягать на верность правительству Временному. Однако бесспорное для всякого мало-мальски непредубежденного человека положение можно запутать и довести до абсурда. Товарищи большевики в этом преуспели.
Николай Дмитриевич слушал их и только руками разводил. Он поражался не столько их фанатичному упорству, сколько себе самому. Как он мог на протяжении нескольких лет сочувствовать этой политической секте и даже, случалось, называть себя «большевиком»? Он ведь никогда не был человеком крайних взглядов. Непримиримость, нежелание или неспособность с уважением отнестись к доводам оппонента — это верный признак узости.
Столь ожесточенно спорить из-за несущественных формулировок, отдавая себе отчет, что все это — и присяга, и правительство — временно, недолговечно, можно лишь либо из желания повредить плодотворной работе, либо вследствие слепоты. И как умно он их поддел! Он попросил слова и сказал все-таки то давешнее сравнение, составленное еще на предыдущем заседании: вообразите группу политических узников, бежавших из тюрьмы. Они еще не ушли от погони, в любую минуту их могут настичь и вернуть в узилище. Наши же беглецы, вместо того чтобы поскорее уходить, затевают теоретическую дискуссию о том, как лучше организовать побег. Не напоминают ли мои воображаемые герои товарищей, только что здесь выступавших? Аналогия была довольно точная, и выраженная в ней мысль, если пренебречь ложной скромностью, достаточно глубокая. Чем же ему ответили?
Первым, как водится, ринулся в бой Павлович-Красиков. Слушать его было невыносимо. В каких только смертных грехах не обвинил он бывшего учителя и товарища! И с какой желчной иронией это было преподнесено! Мол, есть среди нас люди, видящие смысл своей работы в Совете в том, чтобы примирять всех и вся: социалистов — с буржуазным правительством, разговоры о мире без аннексий и контрибуций — с идеей союзнического долга. И эти соглашатели именуют себя революционерами! Примирять непримиримое — это предательство рабочего класса.
Никогда в жизни не испытывал Николай Дмитриевич такой обиды, как во время выступления Красикова. Но он погасил раздражение и после заседания окликнул своего обидчика. Красиков подошел неохотно.
— Быть может, с соображениями партийной этики мой поступок согласуется не вполне. Но я, Петр Ананьевич, — сказал он подчеркнуто официально, — неважный политик. Я прежде всего адвокат, служитель справедливости. По моему глубочайшему убеждению…
— Вы действительно неважный политик, — перебил его Красиков. — Поймите вы, пятидесятилетний младенец, отвлеченной справедливости нет и быть не может. Человеческая история — не уголовный процесс, и защитник подсудимого — это еще не борец за освобождение угнетенных. Вы называете себя «борцом за справедливость». Но не ведаете, какую справедливость отстаиваете.
— Но, Петруша…
— Мы еще поговорим об этом. А сейчас, простите, меня ждут.
Он быстро пошел по Литейному к Неве. Николай Дмитриевич повернул домой на Сергиевскую. Впервые он почувствовал себя пожилым и очень одиноким человеком.
Собственно, с одиночеством в общепринятом смысле Николай Дмитриевич смирился давно и умел уравновешивать его иными радостями. На первое место он привык ставить судебную и общественную деятельность. Немногие из коллег могли в этом с ним сравниться. Ни одной значительной кампании, подчас чреватой осложнениями, не прошло без участия Соколова. В работе он, в отличие от большинства коллег, менее всего руководствовался соображениями выгодности или доходности дел. Никто, пожалуй, не провел такого количества политических защит, как присяжный поверенный Соколов.
Почти столь же заметное место в его жизни занимала мужская дружба. Друзьями он был не обижен. Правда, таких, кому можно во всем довериться, едва ли насчитаешь с полдюжины. Да и эти теперь обманывают ожидания.
Вот, скажем, Александр Федорович Керенский. Еще в те времена, когда его избрали в Четвертую Думу, он возомнил себя великим государственным деятелем и на друзей стал смотреть свысока. Многие объясняли это его молодостью — в тридцать с небольшим человеку недостает еще житейской мудрости, чтобы понять суетную призрачность славы. Впрочем, подобной мудрости недостает и в более зрелые годы. Но Керенский все же чрезмерно тщеславен. Его натура ныне проявляется особенно. Сделавшись министром Временного правительства и заместителем председателя Исполкома, на недавних товарищей он и вовсе не обращает внимания. С лица его не сходит маска бессмертия. В наклоне головы, в рукопожатии, в приветственной улыбке — во всем театральность и отрепетированность, рассчитанные на взгляд со стороны, на фотографов и газетных репортеров.