— Дорогой Петр Ананьевич, — начал старик торжественно, стараясь, должно быть, не выдать волнения, — сегодня мы получили прискорбную весть. Леночку приговорили к ссылке в Сибирь и лишению всех прав состояния. Сколько я ей твердил: не женское это дело — революция. Не женское! Да-с, Петр Ананьевич…
— Любой взрослый человек волен распоряжаться собой по собственному разумению, — сказал Красиков, и ему показалось, что старик взглянул на него неодобрительно: мол, вы с ней в свое время были вместе, а ныне вы здесь, а она — в тюрьме.
Но Дмитрий Васильевич возразил вовсе не укоряюще:
— Не знаю. Мне трудно с этим согласиться. Петр Ананьевич, я полагаю, вы по-прежнему состоите в сношениях с ними. Если ошибаюсь, простите великодушно. Вообще-то, быть может, вы правы. Человек сам волен распоряжаться собой по собственному разумению. Но родителям-то каково, если их дочь в Сибири? Позвольте спросить: верно ли, что случается из тех мест ссыльным за границу перебираться? Нельзя ли Леночке помочь в этом? Если нужны деньги…
— Дмитрий Васильевич, как я могу ответить? Скажу лишь одно: будет возможность, Елене Дмитриевне помогут бежать и снабдят всем необходимым. Без внимания товарищи ее не оставят.
— Еще вот что позвольте спросить. — Голоса старика вовсе стало не слышно. Он, должно быть, едва удерживался от слез. — Еще вот что… Вы ведь, помнится, сибиряк? Скажите, может ли там существовать человек, привычный к европейским условиям?
— Почему же нет? И в Сибири люди живут. Елене Дмитриевне она даже на пользу пойдет, Сибирь. Ваша дочь — человек прочный.
— Благодарю вас, голубчик. Леночка действительно… В меня пошла… Скажу вам по секрету, она — моя любимица. — Он все же не сдержался. Из-под красных век выкатились прозрачные слезы. — А наши-то, наши-то правители! Не помнят, кто их на плечах своих несет. Людей губят. Лучшее на земле раздражают и злят — молодежь. Ах, скоты!
Петр Ананьевич проснулся затемно. Включил электричество, побрился на кухне, выпил стакан молока с французской булкой. Зашел в кабинет и, не зажигая света, сел у окна. Ему нравилось наблюдать с четвертого этажа, как ранним утром пробуждается город.
В черной стене фасадов напротив загорались квадратные отверстия окон. Вспыхивало электричество, по занавесям двигались тени. Но таких окон было много меньше, чем в будни. По воскресеньям обитатели Шпалерной не торопились прерывать сладкие предутренние сны. Из подворотен стали выходить дворники в белых фартуках, с метлами и большими совками для мусора.
Красиков сидел в задумчивости. Впереди был день, свободный от адвокатских трудов и забот. Если не случится ничего непредвиденного, можно будет дать себе отдых. Почитать для собственного удовольствия (кстати, на полке лежит неразрезанной новая книга Максима Горького), вечером отправиться в Александринку на мейерхольдовскую постановку «Живого трупа» с Ходотовым и Тиме. Нет, пожалуй, лучше побывать на Сергиевской у Николая Дмитриевича.
Там воскресными вечерами собирается оппозиционно настроенная публика из присяжных поверенных. У Соколова непременно встретишь его давнего друга, присяжного поверенного Мечислава Юльевича Козловского. Кабинет Мечислава Юльевича, поляка из Вильно, помещается в квартире Николая Дмитриевича. Они и одним телефоном пользуются. На Сергиевской почти наверное увидишься и с Петром Ивановичем Стучкой. Козловский и Стучка — товарищи по партии, большевики. Да и Николай Дмитриевич именует себя «приверженцем Ленина», хотя в организации не состоит.
У Соколова вечерами в воскресенье появляются и те, кто принадлежит к иным партиям, — трудовики, кадеты, «народные социалисты», эсеры, меньшевики. Случаются весьма бурные дискуссии. Приходится иной раз в полемике пренебрегать этикетом, «правилами приличия», негласно узаконенными в сношениях между адвокатами, когда прежде всего принимается в расчет внешнее соблюдение почтительности. И тем не менее эти собрания — на них разговор обыкновенно идет о делах судебных — довольно интересны. Светила присяжной адвокатуры — люди по преимуществу чрезвычайно искушенные в тонкостях юриспруденции, мировой истории правосудия и государственной репрессивной политики. Есть что послушать!
Ну а до вечера можно дома побыть. Почему бы не тряхнуть стариной и не помузицировать? Давно не брал он в руки скрипку. «Стареете, господин присяжный поверенный, — безрадостно усмехнулся он, — стареете». Он включил свет, достал из шкафа скрипку, смахнул с нее пыль, натер канифолью смычок. Провел по струнам. Пустая квартира ожила. Мелодия «Сентиментального вальса» унесла его в прошлое. Перед глазами возникла Виктория в гимназической форме, с библией и веточкой пихты в руках… Женева. Разметав ручонки, безмятежно спит в кроватке сын. А Виктория не сводит с мужа восхищенных глаз… Он видит, как она горда им, как любит его, и скрипка поет нежно и благодарно…
Брюссель. Гостиница «Золотой петух» — пристанище делегатов. Он играет в холле второго этажа. Слушает и мечтательно улыбается Владимир Ильич, растроганно смотрит на него Гусев, поглаживает бородку Бауман… Да, «иных уж нет, а те далече…» Все было, все прошло. А что будет?..
Поет скрипка, разнося по безлюдной квартире возвышенно-трогательную мелодию, и некому послушать ее. Что это он отпевает себя? Впереди еще много лет и несчетно дел. И все же на душе тяжесть. С чего бы это? Нужно вспомнить. Неужели из-за дела Трегубова? Кажется. Неизбежная теперь встреча с человеком, знавшим его в самые счастливые времена, всколыхнула память, и он вдруг осознал себя бесконечно одиноким.
А ведь где-то живут его сыновья. Они должны были хоть что-то унаследовать от отца, его дети. Быть может, написать им? Все прежние письма возвращались нераспечатанными. Виктория ограждала мальчиков от опасного отцовского влияния. Когда-то при мысли о ней останавливалось дыхание. Не мог изгнать ее из сердца и, таясь от самого себя, хранил в душе надежду на примирение. Сейчас же удивился собственному спокойствию. А вот при мысли о сыновьях сердце замерло. Как давно не видел их! Петька уже совсем взрослый — за двадцать лет молодцу. Как он там с отчимом ладит? Хотя о нем тревожиться незачем. Петька крепок и телом, и духом. А Гоша — существо тонкой конституции. Болезнен, самолюбив, обидчив. Забрать бы их. Так ведь не оставят мать. Сложно все это. Взрослые люди его сыновья…
Зазвонил телефон. Удивленный — кто бы это в такую рань? — и недовольный — отвлекли от размышлений! — Красиков снял трубку.
— Слушаю!
— Господин Красиков? — спросил мужской голос. — Прошу покорно простить мне смелость…
— С кем имею честь?
— Вас беспокоит Пешехонов. Мне совершенно необходимо повидаться с вами без промедления. Позвольте приехать?
— Что же делать? Жду вас часам к трем. Ровно в три у входа позвонили. Петр Ананьевич открыл дверь одному из вождей партии «народных социалистов» — господину Пешехонову. Не представься гость заранее по телефону, Красиков наврядли признал бы в этом холеном человеке в золотых очках того демократичного по наружности ссыльного народника, каким был Алексей Васильевич в Пскове.
Скорее всего, и облик Петра Ананьевича произвел на Пешехонова примерно такого же рода действие. Он восхитился:
— Вы ли это, Петр Ананьевич?! Здравствуйте, господин присяжный поверенный, — и подал руку.
— Здравствуйте, здравствуйте. — Красиков легко пожал мягкую руку Пешехонова, спросил: — Вы ведь по делу?
— Конечно, конечно. Разве я бы осмелился?..
— Вот кабинет. — Хозяин прошел в дверь первым, указал клиенту на стул, сам сел к столу, открыл коробку сигар: — Курите.
— Благодарю. — Алексей Васильевич взял сигару, повертел в руке. — Я не пристрастен к этому зелью. Но для компании…
В Пешехонове Петра Ананьевича все раздражало: и холеность рук, и располагающая улыбка, и мягко обнимающие сигару губы. Стоило усилий не выдать неприязни. Пока тот не появился, было понятно, как себя вести. Отношений следует придерживаться сугубо официальных: он — адвокат, Пешехонов — клиент. И никаких посторонних разговоров. Помимо судебного дела, у них не может быть ничего общего. Но сейчас, опасаясь неосторожным словом, взглядом, интонацией выдать раздражение (адвокатская этика!), он принял в расчет наставления Соколова и спросил: