— Пусть ждет. С этим не опоздает.
— Не опоздает, — согласилась Евгения. — Она у нас боевая, вроде тебя.
— Ты, что же, осуждаешь ее? Вот погоди, приедем домой, — сам за ваше воспитание возьмусь.
— Ох ты, беда наша! — Евгения обезоруживающе улыбнулась. — Тебе себя бы воспитать, чтобы сестре из крепости выручать не приходилось. Виктория-то хотя бы знает?
— Не могу сказать. Очевидно, догадывается. Я намекал в письмах. А от крепостей нас теперь не уберечь. Если таких, как я, в крепостях не держать, для чего тогда сыщикам и жандармам жалованье платить? Будут, Женечка, непременно будут еще и тюрьмы, и допросы, и приговоры. От этого не уйти. Да я и не хочу уходить. Один очень умный человек, постарше меня, сказал, что обязательно доживет до революции в России. И мы с тобой доживем. Так страшно ли ради этого в крепости посидеть? Пусть злобствуют перед гибелью своей…
VI
Март. В северной столице, несравненном Санкт-Петербурге, должно быть, как и здесь, пока лежит снег и дуют холодные ветры. Однако там нет-нет, а что-то и напомнит о весне. То пахнет сыростью от залива, то затрещит лед на Неве. Здесь же, в Красноярске, зиме не видно конца. Енисей скован льдом, способным выдержать поезд, — хоть рельсы по нему прокладывай. На улицах и площадях, во дворах и на пустырях высятся сугробы девственно чистого снега. Ели во дворе консистории укрыты снеговыми шалями. Снежные оборки на карнизах каменных зданий управы, губернской канцелярии, дома инженера Трегубова. Блестит под солнцем санная колея на Благовещенской.
К паперти собора стекаются богомольцы. Наклонили головы, прячут лица от ветра в меховые воротники, а кто попроще — в шарфы. Женщины укутали головы платками. На ногах у всех пимы либо валенки. А небо чистое, синее. Светит линялое солнце. Стало быть, как ни живуча в Сибири зима, а и сюда, на берега Енисея, неизбежно в свой срок придет весна…
Петр в халате и домашних туфлях на босу ногу стоял у окна, курил и, глядя на оживающую Соборную площадь, вспоминал встречу и разговор с новым ссыльным петербуржцем. Вчера, возвращаясь со службы, он увидел у церковной ограды Альберта. Озябший, с заиндевелыми бровями, Залкинд пританцовывал у паперти, поглядывая в сторону Воскресенской, откуда должен был появиться Красиков. Петр догадался, ради кого погибает на морозе Альберт, и заторопился.
— Меня, что ли, ждешь? Окоченел?
— Пока дышу, — сморщился в улыбке Альберт. — Можешь отделаться от домашних? Чего таращишься? Давай, давай! Торопись, господин поднадзорный. Пойдем на Большекаченскую.
— Новое знакомство? Кто?
— Гляди на него, каков! Придет срок — узнаешь.
Начинало темнеть, когда друзья подошли к заезжему дому Клавдии Поповой, где обыкновенно находили кров прибывающие в Красноярск ссыльные «политики». Навстречу друзьям по обледенелой дорожке шел пристав Никита Лукич Лесихин в длинной шинели и казенных валенках. На погонах золотыми капельками поблескивало по одной звездочке. Он кивнул молодым людям и осторожно, опасаясь поскользнуться, двинулся дальше, в сторону Благовещенской.
— Нанес визит гостю, — догадался Альберт.
— Как же без него! Служит исправно, — согласился Петр. — Чтобы никто ни-ни!
— Пойдем. — Альберт торопился. — Я ведь обещал привести тебя сразу после службы. А мне уйти надо. Дома ждут.
Во дворе стояла белая от снега телега, на веревке висело промороженное ломкое белье. Друзья поднялись на крыльцо, вошли в темные сени. По деревянным, выскобленным дожелта ступенькам взбежали на второй этаж. Заезжий дом был чист и уютен, хотя и весьма беден. Квадратное оконце скупо пропускало в коридор, устланный полосатым половиком, свет зимнего вечера. На стенах висели вырезанные из «Нивы» картинки, на дверях — бахромчатые портьеры. Альберт указал на последнюю дверь:
— Нам сюда, — и как только вошли, объявил: — Вот и привел я, Владимир Ильич, нашего Петра Красикова. Если позволите, я вас оставлю. Надо идти. Дела!
Угловая комната с тремя большими окнами была во власти беспорядка. На столе, стульях, диване лежали связки книг, тетради, разрозненные листы бумаги. На спинку кровати было брошено мужское пальто. На полу стоял открытый чемодан. В комнате хлопотал молодой человек с русой бородкой в темном пиджаке, наброшенном на плечи поверх подпоясанной ремешком белой рубахи. Он пожал руку Залкинду и, когда тот ушел, картавя, заговорил с Петром:
— Не успел, понимаете ли, управиться. Пристав нежданно-негаданно пожаловал. Вы располагайтесь. — Он увидел, что гость чувствует себя неловко, и заверил: — Вы мне нисколько не мешаете. — Подал руку: — Владимир Ильич Ульянов. А о вас я от товарища вашего узнал. Вы ведь, Петр Ананьевич, мой коллега по юридическому факультету, так ведь?
— Так, Владимир Ильич. Но ныне ссыльный, состоящий под гласным надзором. — Петр крепко сжал руку Ульянова и ощутил ответное сильное пожатие. — Рад видеть в здешних местах товарища по альма-матер, хотя я-то курса не окончил.
— Ваша история мне известна едва ли не во всех подробностях. Кто-то из наших, по-моему Глеб Максимилианович, рассказывал. Сознаюсь, давно хотелось познакомиться и, как видите, судьба в лице жандармского управления пошла навстречу. Мне кажется, мы станем товарищами. Георгий Валентинович рассказывал, что он с вами легко сошелся. У нас, надеюсь, тоже найдется много общего?
— И я надеюсь, — кивнул Петр. — А сейчас я, пожалуй, пойду. Вам с дороги надо отдохнуть.
— Ни в коем случае! Вы и вообразить не можете, как соскучился я по людям, с которыми есть о чем поговорить. Нет, нет, Петр Ананьевич, я вас не отпущу.
Ульянов устроился у стола напротив гостя и принялся расспрашивать о настроениях среди ссыльных, интересуясь особенно, многие ли сохранили верность народничеству, дошла ли до Красноярска работа Бельтова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», и показал эту книгу, изданную в Петербурге. Петр отвечал охотно, и Ульянов надолго замолкал. Но, странное дело, и молчание его было столь выразительно, что гость угадывал, как восприняты ответы, и радовался, когда Ульянов смеялся, когда он с довольным видом принимался ходить по комнате.
— Вы бы доставили мне особенное удовольствие, — сказал он на прощанье, — если бы еще как-нибудь побывали у меня.
— Да это можно сделать хоть завтра, — ответил Петр. — У меня свободный от службы день, — и объяснил: — Служу в должности приемщика грузов в Ангарском пароходстве. Служба удобная: с людьми связан и на существование зарабатываю. У меня ведь жена и два сына.
— Хорошо это — семья, дети. — Ульянов улыбнулся. — А мне двадцать семь скоро, а вот не женат. Ну что же, до завтра…
«Разумеется, семья — это хорошо, — плотнее запахивая халат, думал Петр. — Однако то, что происходит у нас с Викторией, вряд ли кому-нибудь придется по душе».
За пологом заскрипела деревянная кровать, послышался протяжный вздох. И тотчас же прозвучал голос жены:
— И чего человеку не спится? Воскресенье ведь. Что за нужда вставать в такую рань? Себе житья нет, и людям одно беспокойство.
Петр промолчал. Даже губу закусил, чтобы не вспылить. С той поры, как они съехались в Красноярске и стали жить, как все ссыльные, ладить с ней нет никакой возможности. Он уж позабыл вовсе, какая у нее улыбка. Жена при нем неизменно замкнута, отчуждена. Из-за любой малости плачет. На расспросы не отвечает. А когда он по распоряжению жандармского полковника Люмбаха был отстранен от уроков в купеческих домах, она вообще перестала с ним разговаривать. Он так и не понял, в чем его вина.
Теперь при встречах с мужем взгляд ее бывает пуст, словно бы перед ней неодушевленный предмет. Даже к сыновьям она утратила интерес. По вечерам уходит к родителям и засиживается там допоздна. Петька, краснощекий пятилетний озорник, и молчаливый бледненький Гошенька остаются на попечении отца и бабушки.
Догадаться, о чем беседует Виктория со своими родителями, нетрудно. Петр знает наверное, что там, в доме Пржигодских, ему неизменно выносят обвинительные вердикты. Тесть и теща еще шесть лет назад, когда они с Викторией только решили пожениться, предали будущего зятя анафеме на свой римско-католический лад…