( 18 января 1903 года )
Он проснулся, разбуженный причитанием мулата Лунеро: «Ох, пьяница, ох, пьяница…» Петухи - хмурые птицы, бывшие более полувека назад гордостью этой асьенды, красавцами, соперничавшими с бойцовыми петухами властелина округи, а ныне потерявшие свои коррали и ставшие рабами дикой сельвы,- возвестили наступление внезапного тропического утра. Кончилась ночь для сеньора Педрито, снова одиноко пировавшего в старом, заброшенном доме на террасе, выложенной разноцветными каменными плитами. Крики пьяного долетали до пальмовой кровли, под которой Лунеро, вставший до рассвета, кропил водой земляной пол, черпая пригоршнями из чашки, привезенной откуда-то из других мест,- намалеванные на ней лаком павлины и цветы, наверное, сверкали когда-то всеми цветами радуги. Лунеро разжег жаровню, чтобы подогреть куски чараля [92] , оставшиеся от вчерашнего обеда, потом порылся, прищурив глаза, в корзине с бананами и отобрал почерневшие плоды - надо съесть их, прежде чем гниение, идущее вслед за плодородием, расквасит мякоть, источит ее червями. Немного погодя, когда чад, поднимавшийся с разогретого противня, совсем пробудил мальчика от сна, хриплое завывание оборвалось, послышались затихавшие неверные шаги пьяного и, наконец, далекий стук двери. Это была прелюдия к долгому бессонному утру, и теперь дон Педрито свалился на кровать красного дерева под балдахином с москитной сеткой; уткнулся носом в голый пестрый матрац - в отчаянии, что кончились запасы спиртного. Раньше, вспоминал Лунеро, приглаживая кудрявые вихры мальчика, подошедшего к огню в короткой рубашке, уже не скрывавшей легкой тени возмужания, раньше-то, когда земли были большие, хижины стояли далеко от дома, и никто не знал, что там творится. Рассказы толстых кухарок и молодых метисок, которые махали метлами и крахмалили рубашки, не доходили до другого мира, мира почерневших от солнца мужчин с табачных плантаций. Теперь-то все на виду; от асьенды, опустошенной ростовщиками и политическими врагами покойного хозяина, остался только дом с выбитыми стеклами да хижина Лунеро. О прежних слугах ныне напоминала одна тощая Баракоя, все еще ходившая за старухой, которая жила, запершись в дальней голубой комнате. А в хижине обитали Лунеро и мальчик, единственные работники.
Мулат сел на утоптанный пол и переложил часть жареной рыбы в глиняную миску, а часть оставил на противне. Потом дал мальчику манго, тот очистил ему банан, и оба молча принялись за еду. Когда маленькая кучка пепла совсем погасла, стал виден вход - большая дыра, дверь, окно, порог для рыскающих собак, граница для красных муравьев, не решавшихся переползти черту, проведенную известью,- дыра, затянутая тяжелой зеленью вьюнков, которые Лунеро посадил несколько лет назад, чтобы прикрыть серые глинобитные стены и окружить хижину ночным благоуханьем цветов. Они не разговаривали друг с другом. Но и мулат и мальчик испытывали одинаковое чувство благодарной радости оттого, что они вместе, радости, которую они выражали разве что редкой улыбкой, ибо жили они тут не для того, чтобы разговаривать или улыбаться, а для того, чтобы вместе есть и спать, и вместе выходить из дому каждое утро - всегда тихое, насыщенное душной влагой,- и вместе работать, чтобы жить тут день за днем, и каждую субботу ездить за едой для старухи и за бутылями для сеньора Педрито, и передавать покупки индеанке Баракое. Хороши эти толстые голубые бутыли, защищенные от жары плетенками из осоки с кожаными ручками - пузатики с узкой короткой шеей. Сеньор Педрито выбрасывал их у порога, а Лунеро каждый месяц ходил в деревню к подножию горы и приносил на. длинном коромысле, на том, что таскал в асьенде ведра с водой, бутыли в плетенках, сгибаясь от тяжести, потому что старый мул давно уже сдох. Эта деревня у подножия горы была единственной по соседству. Жило в ней человек триста, но крыши домиков лишь кое-где проглядывали сквозь густые заросли мохнатого косогора - от вершины горы до пологого берега, у которого текла река к близкому морю.
Мальчик вышел из хижины и побежал по откосу между папоротниками, окружавшими серые и хрупкие манговые деревья. Сырая тропинка под навесом из красных соцветий и желтых плодов, за которыми скрывалось небо, вывела его к берегу, где Лунеро у самой реки - здесь уже широкой, но еще бурной - расчищал ударами мачете место для дневной работы. Длиннорукий мулат потуже подпоясал миткалевые брюки, книзу широкие, словно по старой матросской моде. Мальчик натянул короткие синие штанишки, сохшие тут всю ночь на ветру, брошенные на ржавый железный круг, к которому теперь подошел Лунеро. Куски мангровой коры, распрямленные и отшлифованные, были погружены в воду. Лунеро огляделся, стоя по колено в вязкой тине. Тут, совсем близко от моря, река дышала полной грудью и мимоходом ласкала папоротники и низкие банановые листья. Буйно растущая зелень казалась выше неба, потому что небо было ровным, низким, блестящим. У каждого было свое дело. Лунеро взял наждак и стал зачищать кору - от напряжения заходили под кожей мускулы. Мальчик схватил хромой, полусгнивший табурет и укрепил его на доске в центре железного круга. Из десяти узких сквозных отверстий в круге свисали веревочные фитили. Мальчик раскрутил круг и развел огонь под кастрюлей; когда густой душистый воск растопился и забулькал, он стал заливать воском отверстия вращавшегося круга.
- Скоро праздник, сретенье,- сказал Лунеро, держа в зубах три гвоздя.
- Когда? - вспыхнули на солнце зеленые глаза мальчика.
- Второго числа, Крус, малыш, второго. Тогда хорошо - пойдут свечи; не только соседям продадим - всей округе. Знают, что нету лучше наших свечей.
- Я помню. Как в прошлом году.
Иногда брызгал раскаленный воск; ляжки мальчика были испещрены маленькими круглыми шрамами.
- В этот день сурок ищет свою тень.
- Откуда ты знаешь?
- Так говорят. Не здесь - далеко.
Лунеро остановился и потянулся за молотком. Наморщил свой темный лоб.
- Крус, малыш, а ты сумеешь теперь сам делать каноэ? Лицо мальчика осветилось широкой белозубой улыбкой.
В зеленоватых отблесках реки и мокрых папоротников кожа его казалась светлее, черты лица - резче. Прилизанные рекой волосы упрямо вились над широким лбом и на темном затылке - на солнце они отсвечивали медью, но у корней были черными. Словно недозрелый плод, желтели худые руки и крепкая грудь, только что одолевшие реку против течения, освеженные прохладой тинистого дна и топких берегов.
- Еще бы не суметь. Я же видел, как ты делаешь. Мулат снова опустил глаза, как всегда спокойные, но настороженные.
- Если Лунеро уйдет, ты сумеешь сам делать все, что надо? Мальчик остановил железное колесо.
- Если Лунеро уйдет?
- Если ему надо будет уйти.
«Ох, не нужно было ничего говорить», - подумал мулат. Не сказал бы ничего, ушел бы, как ушли его соплеменники - ничего не говоря,- потому что Лунеро знает, что такое рок, и подчиняется ему и чувствует, что существует пропасть доводов и воспоминаний, отделяющая это его знание, его подчинение року от понимания рока другими людьми, отрицающими веление рока, уж ему-то, Лунеро, известно, что такое тоска по родине и долгие странствия. Мулат понимал, что ничего не надо было говорить, но он видел, с каким любопытством, склонив голову набок, смотрел мальчик - его верный товарищ - на человека в узком и пропотевшем сюртуке, приходившего вчера к ним в хижину.
- Ты умеешь продавать свечи в деревне и делать их много-много на сретенье, носить каждый месяц пустые бутыли и оставлять у дверей ликер сеньору Педрито… Умеешь делать каноэ и сплавлять их вниз по реке раз в три месяца… Еще ты можешь отдавать деньги Баракое и оставлять себе монету; умеешь ловить рыбу вот тут…
Затихла маленькая вырубка у реки, умолк мерно стучавший молоток в руках мулата, скрип ржавого колеса. Зажатая в тиски зелени, с ревом неслась река, кружившая деревца, сраженные ночными бурями, завитки травы с горных лугов, отбросы. Летели мимо черные и желтые бабочки - тоже туда, к морю. Мальчик замер и уставился в опущенные глаза мулата.