Но вот не Семен, а Иван Карпов. Мудреного нет. Почему же не заболеть Карпову Ивану? Да, но позвольте, почему же ему выписан каломель с молочным сахаром в маленькой дозе?! Вот почему: Ивану Карпову два года! А у него «Lues II»! Роковая двойка! В звездах принесли Ивана Карпова, на руках у матери он отбивался от цепких докторских рук. Все понятно.
- Я знаю, я догадываюсь, я понял, где была у мальчишки двух лет первичная язва, без которой не бывает ничего вторичного. Она была во рту! Он получил ее с ложечки.
Учи меня, глушь! Учи меня, тишина деревенского дома! Да, много интересного расскажет старая амбулатория юному врачу.
Выше Ивана Карпова стояла:
«Авдотья Карпова, 30 лет».
Кто она? Ах, понятно. Это мать Ивана. На руках-то у нее он и плакал.
А ниже Ивана Карпова:
«Марья Карпова, 8 лет».
А это кто? Сестра! Каломель…
Семья налицо. Семья. И не хватает в ней только одного человека - Карпова лет тридцати пяти - сорока… И неизвестно, как его зовут - Сидор, Петр, О, это неважно!
«…дражайшая супруга… дурная болезнь сифиль…»
Вот он - документ. Свет в голове. Да, вероятно, приехал с проклятого фронта и «не открылся», а может, и не знал, что нужно открыться. Уехал. А тут пошло. За Авдотьей - Марья, за Марьей - Иван. Общая чашка со щами, полотенце…
Вот еще семья. И еще. Вон старик, семьдесят лет. «Lues II». Старик. В чем ты виноват? Ни в чем. В общей чашке! Внеполовое, внеполовое. Свет ясен. Как ясен и беловатый рассвет раннего декабря. Значит, над амбулаторными записями и великолепными немецкими учебниками с яркими картинками я просидел всю мою одинокую ночь.
Уходя в спальню, зевал, бормотал:
- Я буду с «ним» бороться.
Чтобы бороться, нужно его видеть. И он не замедлил. Лег санный путь, и бывало, что ко мне приезжало сто человек в день. День занимался мутно-белым, а заканчивался черной мглой за окнами, в которую загадочно, с тихим шорохом уходили последние сани.
Он пошел передо мной разнообразный и коварный. То появлялся в виде беловатых язв в горле у девчонки-подростка. То в виде сабельных искривленных ног. То в виде подрытых вялых язв на желтых ногах старухи. То в виде мокнущих папул на теле цветущей женщины. Иногда он горделиво занимал лоб полулунной короной Венеры. Являлся отраженным наказанием за тьму отцов на ребятах с носами, похожими на казачьи седла. Но, кроме того, он проскальзывал и не замеченным мною. Ах, ведь я был со школьной парты!
И до всего доходил своим умом и в одиночестве. Где-то он таился и в костях, и в мозгу.
Я узнал многое.
- Перетирку велели мне тогда делать.
- Черной мазью?
- Черной мазью, батюшка, черной…
- Накрест? Сегодня - руку, завтра - ногу?
- Как же. И как ты, кормилец, узнал? (Льстиво.)
«Как же не узнать? Ах, как не узнать. Вот она - гумма!…»
- Дурной болью болел?
- Что вы! У нас и в роду этого не слыхивали.
- Угу… Глотка болела?
- Глотка-то? Болела глотка. В прошлом годе.
- Угу… А мазь давал Леонтий Леонтьевич?
- Как же! Черная, как сапог.
- Плохо, дядя, втирал ты мазь. Ах, плохо!…
Я расточал бесчисленные кило серой мази. Я много, много выписывал йодистого калия и много извергал страстных слов. Некоторых мне удавалось вернуть после первых шеста втираний. Нескольким удалось, хотя большей частью и не полностью, провести хотя бы первые курсы впрыскиваний. Но большая часть утекала у меня из рук, как песок в песочных часах, и я не мог разыскать их в снежной мгле. Ах, я убедился в том, что здесь сифилис тем и был страшен, что он не был страшен. Вот почему в начале этого моего воспоминания я и привел ту женщину с черными глазами. И вспомнил я ее с каким-то теплым уважением именно за ее боязнь. Но она была одна!
Я возмужал, я стал сосредоточен, порой угрюм. Я мечтал о том, когда окончится мой срок и я вернусь в университетский город и там станет легче в моей борьбе.
В один из таких мрачных дней на прием в амбулаторию вошла женщина, молодая и очень хорошая собою. На руках она несла закутанного ребенка, а двое ребят, ковыляя и путаясь в непомерных валенках, держась за синюю юбку, выступавшую из-под полушубка, ввалились за нею.
- Сыпь кинулась на ребят, - сказала краснощекая бабенка важно.
Я осторожно коснулся лба девочки, держащейся за юбку. И она скрылась в ее складках без следа. Необыкновенно мордастого Ваньку выудил из юбки с другой стороны. Коснулся и его. И лбы у обоих были не жаркие, обыкновенные.
- Раскрой, миленькая, ребенка.
Она раскрыла девочку. Голенькое тельце было усеяно не хуже, чем небо в застывшую морозную ночь. С ног до головы сидела пятнами розеола и мокнущие папулы. Ванька вздумал отбиваться и выть. Пришел Демьян Лукич и мне помог…
- Простуда, что ли? - сказала мать, глядя безмятежными глазами.
- Э-х-эх, простуда, - ворчал Лукич, и жалостливо и брезгливо кривя рот. - Весь Коробовский уезд у них так простужен.
- А с чего ж это? - спрашивала мать, пока я разглядывал ее пятнистые бока и грудь.
- Одевайся, - сказал я.
Затем присел к столу, голову положил на руку и зевнул (она приехала ко мне одной из последних в этот день, и номер ее был 98). Потом заговорил:
- У тебя, тетка, а также у твоих ребят «дурная боль». Опасная, страшная болезнь. Вам всем сейчас же нужно начинать лечиться, и лечиться долго.
Как жалко, что словами трудно изобразить недоверие в выпуклых голубых бабьих глазах. Она повернула младенца, как полено, на руках, тупо поглядела на ножки и спросила:
- Скудова же это[23]?
Потом криво усмехнулась.
- Скудова - неинтересно, - отозвался я, закуривая пятидесятую папиросу за этот день, - другое ты лучше спроси, что будет с твоими ребятами, если не станешь лечить.
- А что? Ничаво не будет, - ответила она и стала заворачивать младенца в пеленки.
У меня перед глазами лежали часы на столике. Как сейчас помню, что поговорил я не более трех минут, и баба зарыдала, И я очень был рад этим слезам, потому что только благодаря им, вызванным моими нарочито жесткими и пугающими словами, стала возможна дальнейшая часть разговора:
- Итак, они остаются. Демьян Лукич, вы поместите их во флигеле. С тифозными мы справимся во второй палате. Завтра я поеду в город и добьюсь разрешения открыть стационарное отделение для сифилитиков[24].
Великий интерес вспыхнул в глазах фельдшера.
- Что вы, доктор, - отозвался он (великий скептик был), - да как же мы управимся одни? А препараты? Лишних сиделок нету… А готовить?… А посуда, шприцы?!
Но я тупо, упрямо помотал головой и отозвался:
- Добьюсь!
Прошел месяц…
В трех комнатах занесенного снегом флигелька горели лампы с жестяными абажурами. На постелях бельишко было рваное. Два шприца всего было. Маленький однограммовый и пятиграммовый - люэр. Словом, это была жалостливая, занесенная снегом бедность. Но… Гордо лежал отдельно шприц, при помощи которого я, мысленно замирая от страха, несколько раз уже делал новые для меня, еще загадочные и трудные вливания сальварсана.
И еще: на душе у меня было гораздо спокойнее - во флигельке лежали семь мужчин и пять женщин, и с каждым днем таяла у меня на глазах звездная сыпь.
Был вечер. Демьян Лукич держал маленькую лампочку и освещал застенчивого Ваньку. Рот у него был вымазан манной кашей. Но звезд на нем уже не было. И так все четверо прошли под лампочкой, лаская мою совесть.
- К завтраму, стало быть, выпишусь, - сказала мать, поправляя кофточку.
- Нет, нельзя еще, - ответил я, - еще один курс придется претерпеть.
- Нет моего согласия, - ответила она, - делов дома срезь. За помощь спасибо, а выписывайте завтра. Мы уже здоровы.
Разговор разгорелся, как костер. Кончился он так: