И вдруг в какой-то латифундии, история потом вспомнит, в какой именно, крестьяне захватили землю. Только для того, чтобы работу получить, вот отсохни моя рука, если это не правда. А потом в другом поместье пришли работники и сказали: Мы будем работать. Такое стало происходить то тут, то там, как весной — откроется одна маргаритка, и в тот же день тут распустятся тысячи ей подобных, если Мария Аделаида не соберет из всех, к солнцу белые головки поворачивают, словно свадебной фатой земля покрывается. Но люди не беленькие цветочки, они по латифундии как муравьи расползаются, будто вся она сахаром посыпана, никогда еще не видано было столько муравьев с поднятыми головами. То же самое, падре Агамедес, творится у моих двоюродных братьев и других родственников, не слыхал, видно, Бог ваших молитв, стоило дожить до моих лет, чтобы при подобном несчастье присутствовать, уготовано мне это еще испытание — видеть землю моих дедов в руках разбойников, конец света настает, если уже покушаются на собственность, священную и попираемую ныне основу нашей материальной и духовной культуры. Вы хотели сказать, мирскую основу, ваше сиятельство, простите, что позволил себе вас поправить. Нет, священную, а они ее попирают, но посмотрим, может, повторится то же, что в Сантьяго-до-Эскоурал, однажды они заплатят за свое преступление. Ну, об этом мы в другой раз поговорим, а что с нами будет? Мы должны терпеть, сеньора дона Клеменсия, бесконечно терпеть, кто мы такие, чтобы проникнуть в замыслы Господни и понять его извилистые пути, только он сам умеет писать ровно по косым линейкам, и кто знает, возможно, он умаляет нас, чтобы потом вознести еще выше, а за этой карой последует награда земная и небесная, каждая в свое время. Аминь.
Другими словами, но о том же самом беседует Ламберто с капралом Доконалом — от былого вояки только тень осталась: Просто невероятно, жандармы присутствуют при этих апокалиптических событиях, позволяют захватывать собственность, которую долг велит им охранять, и пальцем не пошевелят, ни одного выстрела не сделают, прикладом не стукнут, по морде не заедут, затрещины не дадут, собак не натравят на задницы этих бездельников, и к чему только им эти дорогие, заграничные собаки, для того чтобы мы налоги платили, с меня хватит, я платить больше не буду, уеду отсюда в Бразилию, в Испанию, в Швейцарию, которая сохраняет такой разумный нейтралитет, подальше только от этой страны, на которую мне и смотреть стыдно. Вы совершенно правы, сеньор, но у жандармов, капралом которых я являюсь, руки связаны, что мы можем без приказа, мы привыкли к приказам, а тех, от кого мы их получали, уже нет, вот вашему сиятельству я могу по секрету сказать: генерал-майор связан с противниками режима, я прекрасно знаю, что нарушаю дисциплину, но, если мне когда-нибудь дадут за особые заслуги звание сержанта, они у меня за все заплатят, и с процентами, клянусь вашему сиятельству. Но это все слова, делу они не помогут, ими только душу отводить, а пока все-таки стоит по-прежнему делать утреннюю гимнастику и строевую подготовку. Как вы находите мое сердце, сеньор доктор. Так себе. Ну, это еще не плохо.
* * *
На море латифундии волнение никогда не успокаивается. Однажды Мануэл Эспада пошел поговорить с Сижизмундо Канастро, они направились к Антонио Мау-Темпо, а потом все трое — к Жусто Канеласу, разговор есть у нас, потом настал черед Жозе Медроньо, а шестым среди них был Педро Калсан, тогда-то и состоялся первый разговор. Ко второму разговору присоединилось еще четыре голоса, два мужских, Жоакима Каросо и Мануэла Мартело, и два женских, Эмилии Парфеты и Марии Аделаиды Эспада — так она любила себя называть, говорили они втайне, и, так как надо было избрать ответственного, им стал Мануэл Эспада. Следующие две недели мужчины прогуливались по имениям с невинным видом, они уж знали, где какое слово бросить, обсуждали и вырабатывали план, ведь у каждого из них свое представление о войне, не стоит к словам придираться; покончив с этим, они перешли ко второму этапу: позвали десятников из тех имений, где еще работали, а потом — это было в одну из ночей того пламенного августа — сказали: Завтра в восемь все работники, где бы они ни были, садятся в повозки и едут в имение Мантас, будем его занимать. Десятники согласны, с каждым из них по отдельности поговорили, те, кому завтра сражаться в первых рядах, предупреждены, так что можно идти досыпать последнюю ночь в неволе.
Сурово наше солнце. Желтое, будто вымытые дождями кости или выдубленная чрезмерным зноем и безудержными ливнями стерня, оно печет и сжигает великую сушь полей. Отовсюду идет техника, пошли в наступление броневики — не забывайте, теперь в ходу военные термины, — на самом-то деле наступают тракторы, двигаются они медленно, сейчас они вольются в колонну, которая все растет, дальше она становится еще более мощной, люди перекликаются из конца в конец, повозок уже не хватает, кое-кто идет пешком, это самые молодые, для них сегодня праздник, и вот пришли в имение Мантас, здесь человек сто пятьдесят режут пробку, они присоединяются ко всем остальным, в каждом имении, ими занятом, останется группа ответственных, в колонне уже больше пятисот мужчин и женщин, вот их уже шестьсот, а скоро будет тысяча, это праздничное шествие, паломничество, призванное изменить путь мученический, крестный путь.
Из Мантас они идут в Вале-де-Кансейра, в Релвас, в Монте-да-Арейа, в Фонте-Пока, в Сералью, в Педра-Гранде, и во всех усадьбах и имениях они отбирают ключи и составляют описи: мы не воры, мы работники, впрочем, обратное и утверждать некому — во всех занятых ими имениях, усадьбах, покоях, хлевах, конюшнях, амбарах, во всех углах, уголках и потаенных закоулках, свинарниках и курятниках, возле токов, цистерн и амбаров нет никого, никто не говорит, не молчит, не плачет и не поет, нет здесь никаких Норберто и Жилберто, кто знает, куда они подевались. Полиция не уходит с постов, ангелы протирают небо, один из дней революции, а сколько их всего!
Пролетает коршун и видит тысячную колонну, много в ней и тех, кого разглядеть нельзя — удивительна слепота человеческая, не понимают люди, сколько в точности народу принимало участие в сделанном, — тысяча живых и сто тысяч мертвых, или два миллиона вздохов, донесшихся из-под земли, тут любое число подойдет, и все будет мало, если начать считать от древних времен, смотрят мертвые из-за оград, высматривают тех, кого знают среди обладающих плотью и кровью, а если не находят, то присоединяются к тем, кто идет пешком, брат мой, мать моя, жена моя, муж мой, и потому нечего удивляться, если заметим мы здесь Сару да Консейсан с бутылкой вина и тряпкой в руке, Домингоса Мау-Темпо с петлей на шее, а вот идет Жоакин Каранса, умерший у родного порога, а вот Томас Эспада наконец-то рука об руку со своей женой Флор Мартиньей — как долго тебя не было! — и ничего-то эти живые не замечают, думают, что они на земле одни, что мертвые лежат в своих могилах, но те, кто умер, часто приходят, то одни, то другие, но бывают, конечно изредка, дни, когда выходят все, а кто бы мог удержать их сегодня в могилах, когда по латифундии грохочут трактора и слышны слова: Мантас и Педра-Гранде, Вале-да-Кансейра, Монте-да-Арейа, Фонте-Пока, Сералья, нет, не удалось бы их удержать, они ждут на холмах и в долинах, а на этом повороте стоит улыбающийся Жоан Мау-Темпо, ждет кого-то, ну, уж он двигаться не может, ему ноги парализовало перед смертью, верно, потому и стоит, но мы глубоко ошибаемся, когда думаем, что и после смерти все наши болезни, в том числе и последние, нас не оставляют, нет, у Жоана Мау-Темпо опять молодые ноги, он прыгает, как когда-то на танцах, а потом садится рядом с глухой старухой: Жена моя Фаустина, однажды зимней ночью ели мы с тобой хлеб и колбасу, а у тебя была мокрая юбка, как жаль, что все это прошло.
Жоан Мау-Темпо невидимым дымком касается плеча Фаустины, она ничего не слышит и ничего не чувствует, но вдруг запевает старинную песенку, вспоминает те времена, когда танцевала со своим мужем Жоаном — три года, как он умер, царствие ему небесное, вечный ему покой, в этом она заблуждается, да откуда ж ей знать? А если посмотрим мы издалека, с высоты полета коршуна, мы сможем увидеть и Аугусто Пинтео, утонувшего вместе со своими мулами в бурную ночь, а рядом, почти вплотную к нему, — жена его Сиприана, а вот и жандарм Жозе Калмедо, он прибыл издалека и одет в гражданское, и многие другие, чьих имен мы не знаем, но жизнь их нам известна. Все идут, живые и мертвые. А впереди носится вприпрыжку пес Константе — разве можно обойтись без него в этот исполненный надежд и решимости день.