Мать метнулась в сени.
— Гришань! Гришань! — звала она. — Подь скорей! Тятя с Васенькой пришли!
Гришка влетел в избу и сразу же повис на Васе.
— Братка, а я как скучал...
— А по мне скучал? — буркнул отец. Гришка растерялся:
— Тоже, тять.
— Ладно, — перебил Иван Степанович. — Дуй в лавку, купи ситного фунта три, чаю осьмушку, сахару фунт, ну и... — отец глянул на мать.
— Селедочку бы, Иван Степанович, и масла постного, — застенчиво попросила она.
— Значит, постного масла полфунтика и селедку одну. С молокой проси, она жирнее, — наставлял отец подпрыгивающего от нетерпения Гришаньку.
— Ну, беги!
Гришанька исчез с такой быстротой, будто им из ружья выстрелили.
— А я сейчас самоварчик раздую, — суетилась мать, но Вася отстранил ее.
— Пусти-ка, я сам.
Когда Гришка примчался с покупками, одна щека у него оттопырилась от запихнутого за нее большого куска сахара. В другой бы раз ему влетело за такое самоуправство, но сегодня отец сделал вид, что ничего не замечает. Он блаженно крякнул, натягивая на влажное после мытья тело чистую рубаху.
Вася поставил на стол сердито бормочущий самовар и направился к двери.
— Васенька, куда ты? — крикнула мать. — Чаю хоть попей!
— Не хочу, мам, я к ребятам скожу. — И, боясь, как бы его не оставили, Вася торопливо вышел из избы.
Только на улице, где жила Настя, он с трудом убавил шаги. Еще издали Вася обратил внимание на раскрытую дверь.
«Натопила, видать, что дышать нечем, — подумал он. — Поди, зажарила цыгана-то!»
В хибарке испуганно шарахнулась курица и, заполошно кудахча, бросилась Васе под ноги. С печки свисала оборванная занавеска. На столе валялась горбушка позеленевшего хлеба. На перевернутой кверху дном щербатой чашке лежал серый, ноздрястый огрызок сахара.
Пахнущий земляной сыростью нежилой воздух уперся в Васину грудь, заставляя его отступить к порогу. Хибарка была покинута своими хозяевами.
— Дядя Яша! — неизвестно на что надеясь, позвал Вася.
Спустившись на невидимой паутине, толстый крестовик закачался перед его лицом.
— Ты чего здесь ищешь? Нету никого. — На пороге стояла незнакомая женщина.
— Куда они уехали?
— Незнамо куда. Ночью цыган ушел, никто не видал.
— А Настя?
— А ты рази не знаешь? Померла Настенька... Посля Петрова дня вскорости, не соврать бы, ну, на третий день. — И, сообразив, что Вася ничего не знает, женщина словоохотливо продолжала: — Огневицей померла. С простуды. Девчонки сказывали, в аккурат под Петров день на погрузке воды холодной напилась, а сама вспотевши была... И скажи, как живую в гроб положили. Убрали гожо. Щаленку голубую ей надели, ну невеста невестой, не скажешь, что девочка. Схоронили ее, красавицу, а наутро глядим — дверь расхлябастана и цыгана нет. Ушел...
Вася опустил голову и вдруг заметил вдавленную в земляной пол Настину гребеночку с блестящими стеклышками. Он нагнулся, подцепил ее ногтем, но гребеночка распалась на мелкие куски.
— В землю втоптали... — жалостливо вздохнула женщина.
— Втоптали... — повторил Вася и, перешагнув через гребенку, не оглядываясь, пошел прочь.
Дома он ни одним словом не обмолвился про Настю.
А когда на другой день Васята встревоженно заглянул ему в глаза и сказал: «Эх, как Настю жалко!», Вася резко оборвал: «Ладно тебе!»
Осеннее солнце по-летнему заливало дом Чапаевых, зажигая на самоваре нестерпимый для человеческих глаз блеск.
— Кричи «ура-а», Степаныч! — еще с порога крикнул Новиков и, подойдя к столу, достал из кармана шкалик водки.
Иван Степанович недружелюбно покосился на бутылку.
— Это ради какого праздника? Симоны-гулимоны, лентяи преподобны?
— Не зычи, не зычи, — смеялся Новиков. — Считай, на всю зиму мы с работой. У Мальцева конюшни рубить будем. Четыре конюшни на восемьдесят голов! Там, брат, не стойла — денники. Просторные, с окнами!
Иван Степанович просиял.
— Ну и шныра ты, Петр. Наш пострел везде поспел!
Катерина Семеновна быстро собрала на стол. Пили под огурчики, чокались и приговаривали: «С праздничком нас!»
— Выпейте, Катерина Семеновна, для ради такого случая! — приставал захмелевший Новиков.
— Выпей, мать, хоть пригубь для прилику! — гудел Иван Степанович.
Катерина Семеновна, боязливо вытянув губы, отхлебнула и закашлялась, замахала руками:
— Уж увольте! Не привычная... до слез прошибает!
Мужики смешливо подтрунивали:
— Привыкай!
— Смолоду не пила, где уж на старости лет учиться! — отшучивалась Катерина.
Иван Степанович ласково глядел на разрумянившуюся жену и думал: «Вот чего спокойная жизнь делает. Маленько с деньгами поправились, и Катя расцвела как маков цвет».
— Катя, слышь-ка чего скажу. Мы с тобой сызнова молодыми станем. Сыновей вырастили; Гришанька вот маненько отстал, ну да нагонит. И будет у нас с тобой одна забота — по вечерам соловьев слушать!
— Лягушек в Лягушевском овраге! — смеялась Катерина Семеновна.
Вася входил в сени, когда до него донеслись слова матери.
— Нет уж, Иван Степанович, наш черед соловьев слушать прошел, пролетел. Теперь пускай Васенька гуляет.
Слова матери больно резанули по сердцу. Он повернулся и тихонько вышел на улицу. Забравшись в самую гущину оврага, Вася сел на влажную землю и обхватил руками колени. Бестолково метались над ветлами грачи, и было в их крике что-то похожее на гомон цыганского табора.
В степи ночной костер горит,
Цыганский табор крепко спит.
Не спит цыганка молодая...
— пришла на ум Настенькина песня,
«Спи-ит!» — возразила схоронившаяся в кустах птичка.
Небо еще было золотым, а на Лягушевский овраг легли тяжелые лиловые тени сумерек.
— Тын-н-нра-а-а... — развернулась где-то гармошка.
Когда б имел златые горы
И реки, полные вина...
По тропке совсем рядом прошла веселая гуляющая компания. Затаившись, чтобы не попасть на глаза, Вася слушал чужой смех и чувствовал, как горький запах палого листа доходит до самого сердца.
КРОВЬ ВЕРНУЛАСЬ ДОМОЙ
— Видать, Андрей ваш посылочку послал. Его адрес, — сказал почтальон, вручая извещение на посылку. — Хороший у тебя сынок, Катерина Семеновна, дай бог каждому!
— Господи! — обрадовалась мать. — Хоть бы письмо подлинней написал, а то пришлет: жив, здоров да поклоны.
Мать побежала на почту.
— Больно легкая, чего уж он туда положил? — сказала она, ставя на стол зашитый небольшой ящичек.
— Чего бы ни прислал — все в дом, — возразил Иван Степанович и, разглядывая обшивку, усмехнулся: — На портянки выдали. Солдатскую вещь сразу признаешь.
Вася с Гришанькой дожидались, когда мать распорет обшивку.
Заскрипела прибитая двумя гвоздиками фанерная крышка. Отец заглянул в ящик и вытащил исподнюю рубаху в пожухлых кровяных пятнах.
— Андрюшина! Я сама шила... Ох, что же это? — помертвела мать.
— Гляди верней! — приказал отец. — Она?
— Она... признаю, — беззвучно шевеля губами, подтвердила Катерина Семеновна.
Иван Степанович встряхнул рубаху и распялил ее перед окном. Вася увидал, как солнечный свет проскользнул в слипшиеся дырочки.
У отца задрожали руки:
— Пулевые... Сгиб Андрюшка-то...
Мать медленно запрокидывалась навзничь. Вася едва успел подхватить ее одеревеневшее, негнущееся тело.
— Ой, боюсь я! Маменька! — заплакал Гришанька и полез на печку.
В сенях загремели ведра.
— Семеновна! Хвастай, какой гостинец получила! Чай, я видала, — весело заговорила, входя в избу, соседка. — Ой, чего с ней? — вскрикнула она, увидя, как Вася с отцом усаживают Катерину Семеновну на лавку.
Отец молча показал на стол, где лежала рубаха.