Сказал ангел: Сама знаешь, не отнекивайся, не то попадешь в сообщницы ему. Сказала Мария: Клянусь, я не знаю. Сказал ангел: Клясться не надо, а впрочем, можешь и поклясться, помни лишь, что в клятвах для меня значения не больше, чем в шуме ветра. Сказала Мария: Что же сделали мы? Сказал ангел: По жестокой воле Ирода обнажены были клинки, но это ваше себялюбие и малодушие связало по рукам и ногам тех, кого пронзили они. Сказала Мария: Что же могла я сделать? Сказал ангел: Ты — ничего, ибо слишком поздно узнала обо всем, а плотник твой мог все: мог предупредить жителей Вифлеема, что уже идут туда воины убивать младенцев, и тогда родителям их достало бы времени убежать с ними и скрыться в пустыню, скажем, или же в Египет и там дождаться смерти царя Ирода, которая уже близка. Сказала Мария: Он не подумал об этом. Сказал ангел: Нет, не подумал, но это не оправдание. Сказала Мария, заплакав: Прости меня, ты ведь мой ангел. Сказал ангел: Не затем, чтобы прощать, пришел я сюда. Сказала Мария: Прости его. Сказал ангел: Я ведь тебе уже сказал — этому преступлению прощения нет, скорее уж будет прощен Ирод, чем Иосиф, скорее будет прощен изменник, чем отступник. И вновь сказала Мария:
Что же нам делать? Сказал ангел: Будете жить, будете страдать, как все. Сказала Мария: А сын мой? Сказал ангел: Вина родителей падает на голову детей, и тень преступления, свершенного Иосифом, ляжет на чело Иисуса.
Сказала Мария: Несчастны мы. Несчастны, согласился ангел, и нет средства помочь вам. Мария поникла головой, крепче прижала сына к себе, словно этим могла спасти его от грядущих бед, а когда подняла глаза на ангела, его уже не было — но только исчез он не в пример тому, как появился, шагов слышно не было. Улетел, подумала Мария.
Она поднялась, подошла к выходу из пещеры проследить путь его в воздухе или хоть след этого пути, взглянуть, нет ли поблизости Иосифа. Туман рассеялся, металлическим блеском сверкали первые звезды, по-прежнему доносились из Вифлеема рыдания, и в этот миг голова ее закружилась от какого-то безмерного тщеславия, от греховнейшей горг дыни, обуявшей ее вопреки пророчеству ангела, словно спасение сына ее свершилось не по воле Всевышнего, обладающего достаточным могуществом, чтобы избавить кого угодно от злой смерти в тот самый миг, когда другим обреченным остается только одно — ждать, пока не представится случай спросить самого Бога: Зачем Ты нас убил? — и удовольствоваться любым, каков бы ни был он, ответом.
Но недолгим было упоение Марии: уже в следующий миг представилось ей, что могла бы и она, как многие матери вифлеемские, держать на руках мертвое тело сына, и тогда во спасение ее души, во исцеление разума слезы вновь выступили на глазах у нее и хлынули ручьем. Так сидела она и плакала, когда вернулся Иосиф, — Мария видела его, но не шевельнулась, ибо уже не боялась его упреков: она плакала теперь вместе с другими матерями, что сидели в кружок, держали на коленях бездыханных своих сыновей и ждали часа воскресения. Иосиф увидел ее слезы, понял причину их и промолчал.
И, войдя в пещеру, он не стал бранить жену за то, что та зажгла светильник. Угли костра подернулись тонким слоем пепла, но посреди них и между ними еще трепетал, еще бился из последних сил язычок пламени. Развьючивая осла, сказал Иосиф: Опасность миновала, они ушли, и самое лучшее — переждать здесь до утра, а завтра утром, чем свет, тронемся в путь, да не по дороге, а по тропинке, а где тропинки нет — прямиком. Сколько детей погибло, прошептала Мария, и Иосиф вдруг рассердился: Сколько, почем ты знаешь сколько, ты что, ходила считать? Я просто помню некоторых. Скажи лучше спасибо, что твой сын жив. Говорю. И не смотри на меня так, словно я свершил злодеяние. Я не смотрю. И не смей говорить со мной так, словно судишь и осуждаешь. Я буду молчать. Да уж, лучше помолчи. И с этими словами он привязал осла к яслям, где еще оставалось немного соломы, хотя вряд ли тот уж очень сильно проголодался, ибо в последние недели ел, что называется, вволю, только и делал, что щипал травку да нежился на солнце, но счастье, как известно, недолговечно, совсем скоро вновь начнутся тяжкие его труды под тяжкой кладью. Мария уложила сына и сказала: Раздую огонь. Зачем? Ужин приготовлю. Не надо, кто-нибудь может заметить костер, поедим всухомятку что Бог послал. Так и сделали. Масляная плошка озаряла призрачным светом четырех обитателей пещеры — неподвижно, как изваяние, стоял осел, ткнувшись губами в солому, которую так и не стал есть; спал младенец; а мужчина и женщина пытались обмануть голод пригоршней сушеных смокв. Потом Мария раскатала по земле циновки, расстелила простыню и, как всегда, стала ждать, когда ляжет муж. Но Иосиф сначала вновь выглянул из пещеры, прислушался — но покой царил на земле и в небесах, и из Вифлеема не доносилось больше ни воплей, ни рыданий, и видно, хватало у Рахили сил на то лишь, чтобы стонать и вздыхать, затворив и двери и душу. Иосиф растянулся на циновке, почувствовав вдруг небывалое изнеможение, — слишком много бегал он в этот день, слишком силен был страх его, и он не мог даже сказать, что это благодаря его стараниям остался в живых Иисус, ибо воины всего лишь неукоснительно выполнили данный им приказ — истребить всех младенцев вифлеемских мужского пола, не позаботившись проявить хоть немного инициативы и по собственному почину обшарить ближайшие пещеры, чтобы удостовериться, что никто там не спрятался или — а это уж просто грубейший тактический просчет, приведший, строго говоря, к провалу всей операции, — что не служит одна из них местом постоянного обитания целого семейства. Обычно Иосифа не раздражало всегдашнее обыкновение жены укладываться на ночь уже после того, как он засыпал, но сегодня была ему несносна сама мысль о том, что вот он заснет, а Мария будет бодрствовать, глядя на его беззащитное во сне лицо безо всякой жалости. И потому он сказал; Ложись, не сиди надо мной. И Мария повиновалась, проверив сначала, как всегда она это делала, крепко ли привязан осел, а потом со вздохом улеглась на циновку, изо всей силы зажмурила веки — сразу ли придет сон или погодя немного, но она смотреть ни на что более не желает. А посреди ночи приснилось Иосифу, будто скачет он верхом по дороге, спускающейся к какому-то селению, и вот уже показались первые его домики, а сам он — в одежде и снаряжении воина, с мечом, с копьем, с кинжалом, как и все вокруг него и вроде бы неотличим от других, но спрашивает начальник: А ты, плотник, куда? — и без запинки отвечает ему Иосиф, гордясь, что так хорошо знает цель свою: В Вифлеем, убить сына своего, и только сказал он это, как захрипел и проснулся, и все тело его перекручено было судорогой ужаса. Сказала Мария: Что такое, что с тобой? — и Иосиф, дрожа с ног до головы, только и мог, что выговорить:
Ничего, ничего, но в тот же миг пережитый ужас прорвался в рыданиях, раздирающих ему грудь. Мария поднялась, поднесла поближе коптилку, осветила его лицо, но он заслонился ладонями: Убери, убери! — и, все еще вздрагивая от рыданий, встал, подбежал к яслям взглянуть на сына.
Да вы напрасно беспокоитесь, достопочтенный наш Иосиф, мальчик ваш и вправду — чистый ангел, ни забот с ним, ни хлопот, поел да спит, и так безмятежно, словно не прошла в двух шагах от него смерть, да какая смерть — от руки собственного, родного отца, давшего ему жизнь, и хоть знаем мы, что от судьбы не уйдешь, что смерти в конце концов не миновать, но согласимся все же, что смерть смерти рознь. Иосиф же, боясь задремать, чтоб снова не привиделся ему этот кошмар, ложиться не стал, а завернулся в одеяло и сел у выхода из пещеры, под каменным уступом скалы, что образовывал нечто вроде природного навеса и в ярком свете луны отбрасывал тень такую густую и плотную, что дрожащая коптилка справиться с ней была не в силах. Появись тут на плечах своих рабов, в окружении своих алчущих крови полчищ хоть сам царь Ирод, он и то сказал бы: Дальше, дальше, не тратьте времени даром, нет здесь того, что мы ищем, — нежной младенческой плоти и только начавшейся жизни, и вообще ничего нет, кроме камней да тени от камней. Иосиф задрожал, припомнив свой сон, спросил себя, что бы мог он значить и как понимать все это — под всевидящим оком небес мчался он вниз по дороге, прыгал по камням, перемахивал через изгороди, торопясь, как отцу и пристало, защитить и спасти сына, а во сне увидел себя в обличье палача-кровоядца, но, может, не врет поговорка, гласящая, что снам веры нет. Дьявольское это было наваждение, пробормотал он. Тут, будто трель невидимой во тьме птицы, засвистало что-то в воздухе — пастух, что ли, дунул в свою сопелку, созывая стадо, но для пастуха рано, спит вся скотина, одни лишь сторожевые псы бодрствуют в такой час. Однако ночь, тихая и отчужденно-далекая от людей, тварей и неодушевленных предметов, ночь, исполненная того ли высшего безразличия, которым склонны мы наделять Вселенную, проникнутая ли равнодушием иным, остающимся — если только что-нибудь останется — от всеобъемлющей пустоты, что последует за полным и окончательным концом всего сущего, — ночь отвергала смысл и разумный порядок, которые правят миром, как кажется нам в те часы, когда мы все еще продолжаем считать, будто сотворен мир этот был, чтобы принять нас во всем безумии нашем. И в памяти Иосифа постепенно стал делаться этот его сон все не правдоподобней и нелепей, стал блекнуть, и тускнеть, и выцветать, опровергаемый этой ночью, и лунным светом, и спящим в яслях младенцем, а больше всего — разумом человека, очнувшегося, овладевшего собой и своими мыслями, которые, хоть и стали мирными и ласковыми, все же еще способны были производить на свет таких чудищ, как славословие за то, что солдаты, перебив стольких, пощадили, — разумеется, по лени и небрежности — сына его возлюбленного. Одна и та же ночь укрывает плотника Иосифа и матерей вифлеемских, об отцах же, равно как и о Марии, упоминать не будем, не указывая причины подобного умолчания. Неспешно текут часы, и — заря уже занимается, а луна еще не померкла — Иосиф встает, навьючивает на осла пожитки, и вскоре все семейство его — Иисус, Мария и сам он, плотник Иосиф, — пускается в обратный путь, в Галилею.