Они снова все уставились на плот. Что-то, казалось, должно было начаться: из-за занавеса высунулась темная рука, поманила одного из стоявших в воде старейшин — он залез на плот и исчез в святилище. По пляжу пронесся шепот. Толпа придвинулась ближе, шумя, рассуждая.
— Теперь уж он вот-вот появится.
— Да уж наверняка. Я всегда чую.
— Ну откуда ты знаешь?
— Я всегда чую. Как старейшина пошел туда — значит, время.
— Да ведь еще оркестр не приехал.
— Правильно. Интересно, где они?
Тут, точно по данному знаку, на болоте, позади толпы, зазвучала труба — одна громкая чистая нота, мощная и продолжительная. Люди повернулись, расступились посередине, и оркестр — двадцать или тридцать музыкантов-мужчин в ярко-малиновых одеяниях — проследовал по пляжу, по-военному развернулся и пошел по воде. Толпа ахнула; все зааплодировали, раздались приветственные возгласы.
— Великий день, а какие лихие ребята!
— М-м-м. Оркестр что надо!
В широких одеяниях и в сандалиях музыканты пробирались к плоту по доходившей до бедер воде, удерживая равновесие с помощью поднятых вверх тромбонов и корнетов — инструменты сверкали в сумерках, посылая по воде золотые блики. Затем оркестр повернулся и медленно разделился возле плота на две группы. Тишина воцарилась над толпой — не было даже тишайшего шепота, если не считать детей, которых родители тут же отодрали за ухо или шлепнули. Это был наивысший пик ожидания. Где-то ниже со слипа вышел паром, дал гудок, и звук прошел по воде и растаял. Маленькие волны набежали на берег; кто-то охнул от волнения, на него шикнули, и по небу, жужжа, пролетел неуслышанный самолет, — наверху воздух порозовел, а потом потемнел, став густо-малиновым, внезапно озарив залив огненной вспышкой. Из-за плота выскочила квакающая рыба, сверкнув серебристыми плавниками; Ла-Рут закачалась и застенала.
— О-о, Иисусе, бедные люди. Что они станут делать? Бедняжка Пейтон. Нет ее!
Нету!
Элла ткнула ее в ребра.
— А ну замолчи!
Ла-Рут стала тихо всхлипывать, вцепившись Стонволлу в руку, а Элла снова уставилась на плот — взгляд ее был спокоен и таинствен. Занавес зашевелился, толпа тихо ахнула, и у края плота появился мужчина. Это не был Папаша Фейз. Это был Гэбриел, управитель, ведущий, главный заместитель — мужчина с суровым мускулистым лицом и остекленелыми выпученными глазами. Казалось, он вышел из хорошей, редкой породы со своим орлиным профилем, который он без скромности, почти с презрением демонстрировал и так и этак, и со своими тонкими, растянутыми губами. Никто из толпы не видел его раньше — люди стояли смиренно и не зная, чего ожидать. На нем было голубое одеяние, плотно облегавшее шею, как облачение. На одеянии над его сердцем, на его крепкой, явно мускулистой груди был вышит непонятный серебряный герб. Он стоял так, наверное, с минуту, совершенно неподвижно, кроме его надменной вращавшейся головы, выставленной на изумленное обозрение; легкий ветерок заиграл подолом его одеяния. Плот слегка покачивался. Тут он поднял вверх опущенные по бокам руки.
— Поднимите головы, о… врата! — крикнул он.
Молчание. Такого голоса никогда здесь не слышали — звучного, сильного, властного, похожего на гром или на голос вихря; он был таким значительным, как значительность бесконечности — страшная, величественная и прекрасная. Он продолжал стоять молча, вытянув руки, тлея в сумерках, как сожженное солнцем черное дерево. Потом он снова произнес:
— Поднимите головы, о… врата. — Опять пауза. — И да будете вы подняты, вечные двери!
Шепот снова пробежал по толпе — люди, перешептываясь, повернулись друг к другу.
— Батюшки, ты только послушай этого человека!
— Да разве он говорит как надо?
— Замолчи, приятель. Слушай его.
Он снова заговорил:
— И Достославный Царь войдет в них!
Затем он медленно стал опускать руки по бокам — так медленно, словно они съезжали на веревках. Вода закачала плот, но он стоял суровый, и прямой, и невозмутимый, его одеяние выделялось голубым пятном на фоне красных щитов, и зеленых пророческих талисманов, и подкрадывающихся драконов. Тут что-то в нем изменилось — не то чтобы он стал казаться менее царственным или суровым, глаза у него были по-прежнему выпучены, вид надменный и презрительный. Скорее исчез властный, почти невыносимо повелительный тон, каким он ранее вещал, — теперь снова послышался голос более умеренный, даже немного мягкий.
— Кто Достославный Царь?
Это был вопрос. Никто не ответил. Толпа стояла, по-прежнему застыв, в спокойной растерянности и с непрочным уважением. Элла стояла, утопив сандалии в песке пляжа, пораженная, с таинственным видом, слезы текли по ее морщинистому лицу. Губы ее зашевелились, но она ничего не сказала. А над водой снова пронесся голос, величавый и красивый:
— Кто Достославный Царь?
Тут Элла — первая — громко воскликнула, воскликнула, воздев в сумрак руки, обратив глаза к небесам.
— Папаша Фейз! — выкрикнула она… — Папаша Фейз! О да, Иисусе, он Царь Достославный! Папаша Фейз! Да, Иисусе, о да!
Это было все равно как первый залп фейерверка, и за выступлением Эллы последовал взрыв криков — включились все. Точно вскрик Эллы был тем, что им требовалось, и все они тоже начали кричать:
— Папаша Фейз! Папаша Фейз, он Достославный Царь! Выходи же, Папаша, выходи, Папаша!
Постепенно толпа замерла, поскольку тот мужчина жестом призвал к молчанию; Элла успокоилась последней: она продолжала снова и снова выкрикивать, пока вместо голоса у нее не появился писк:
— Да, Папаша Фейз, он Достославный Царь, да, Иисусе! — и пока сестра Адельфия, сама на грани истерики, немного не утихомирила ее, сказав:
— А теперь помолчи, сестра, нас еще многое ждет!
И она умолкла, грудь ее вздымалась, она перебирала свое одеяние, тюрбан у нее съехал, и по щекам текли слезы.
Затем по воде снова пронесся голос мужчины:
— Он и есть Достославный Царь!
Он кивнул — резко, быстро и в развевающемся одеянии спустился по лесенке в воду. Такой спуск, казалось, был для него презренным и полным унижения; если бы в этот момент у него появились крылья и он взмыл бы в небо, никто не был бы поражен — таким, казалось, был он наделен самовластием и чудесами. Но несмотря на его властный голос и манеру держаться, это была лишь прелюдия к грядущему чуду, так что его неожиданный спуск казался не унизительным, а лишь таким, как надо. И последовавшее ожидание, которое, казалось, длилось часами, а на самом деле было минутой или около того, произвело еще более драматическое впечатление, чем появление человека в голубом. Все люди какой-то момент стояли, перешептываясь:
— Бог мой, вот это представление!
— А как он говорил!
— Вы только посмотрите на него, как он там стоит!
Но постепенно до них дошло, что Папаша Фейз все не появляется.
— Почему Папаша не приходит!
Они утихомирились, нервничали — время шло. Чайки кружили над головой, и краб заспешил к берегу, вытянул одну блестящую голубую клешню и попятился в мелководье. Элла не сводила взгляда с плота, смотрела на элегантных драконов, на кресты и вышитые крестом деревья, и чудных, съежившихся львов; она молчала — ее глаза, пожелтевшие от слез, демонстрировали идеальный покой, запредельное понимание. Стонволл расчесывал пустой оболочкой краба волосы Дорис, а она хныкала; Ла-Рут молча забрала панцирь краба.
— Где же Папаша-то? — сказал кто-то.
И тут началось — взвыла труба. Появилась воздетая вверх рука в малиновом одеянии, и над водой зазвучала одна нота. Рука опустилась, занавес раздвинулся, и появился Папаша Фейз. Толпа шелохнулась, и люди заулыбались, но соблюдали почтительную тишину. Он стоял перед ними, человек-бочонок, черный — чернее быть не может, в таком же простом белом одеянии и, как все. Он стоял у края плота, улыбаясь, по-отечески милостивый; будь он белым, его можно было бы принять за сенатора с его добродушно-насмешливыми, застенчивыми, однако дружелюбными глазами и доброй улыбкой. У него не было тюрбана, голова его была без единого волоса и блестела как пуля; руки у него были маленькие — не больше, чем у ребенка; он вытянул их перед собой, мягко — скорее взывая, чем приказывая. Затем он заговорил. Слова были произнесены хриплым голосом, но они были добрые и успокаивающие, и он изливал их на толпу, затрагивая людей почти ощутимо, так что, казалось, слышно было, как вздрагивают люди, но он словно проливал на них райскую жидкость, ласкающую и божественную.