Алена недовольно поморщилась своему неловкому переводу и перевернула лист исписанной бумаги.
«Госпожа Нина Баррент увидела эту фотографию впервые: чета Ламберти щадила ее сердце, но теперь ей все равно уже ничем нельзя было помочь. Миссис Баррент долго всматривалась в другую фотографию, с которой смотрели грустные глаза худой старой женщины. «Боже мой, боже мой… Леночка, какие же мы с тобой стали…» Это были ее последние слова.
Двадцать миллионов долларов госпожа Баррент завещала своей сестре. Пятьдесят миллионов — монастырю, в котором она провела больше года. И огромную сумму она оставила своей компаньонке Марии Кохановской, нежно заботившейся о ней до самого конца…»
Алена замолчала и пробежала глазами остаток текста.
— Ну вот, собственно, и все… Удача, как вы видите, сопутствовала задуманному, и, вероятно, они бы получили миллионы. Но эта своевольная «госпожа» не всегда только воодушевляет… иногда она развращает. Катя перешла грань… она была в упоении от своей вседозволенности. Но тут подвернулась Энекен…
— Да уж, этот дикий сюжет ни в какие ворота не лезет! — Гладышев встал и, размахивая руками, заговорил, как всегда, громко и развязно: — Я лично никогда не поверю, чтобы дохлая Воробьева сумела выкинуть в окно Энку, в которой было килограммов восемьдесят, не меньше.
— А ты ее взвешивал? — взорвалась почему-то Маша Кравчук.
— Взвешивал-не взвешивал… а Воробьева бы точно с ней не справилась. И вообще, что эта дурища нашла в хлипком красавчике, близоруком, как последний крот?
— А ты что в нем нашел? — тут же среагировала Маша. — На юбилее глаз с него не сводил, смотреть было противно. И потом, Гладышев, где твоя хваленая проницательность? Ты единственный, кто с Адамом… то есть Воробьевой, лицом к лицу беседовал. И где же была твоя интуиция?
Как ни странно, Гладышев не обиделся. Он тяжело, протяжно вздохнул и, примиряюще глядя на Машу, честно признался:
— Моя проницательность покоилась на дне литровой бутылки виски, которую я в честь праздника употребил единолично… А потом еще коньячком ее добил, мою интуицию…
Алена поймала себя на мысли, что была бы сейчас не прочь очутиться в опостылевшей палате, забраться под хрустящее от чистоты белье и уснуть крепко и надолго. Однако усилием воли заставила себя вновь заговорить:
— Энекен Прайс была единственным человеком, никогда не видевшим Кати Воробьевой. Именно поэтому соображения «на кого-то похож», «кого-то отдаленно, смутно напоминает» для нее отсутствовали напрочь. Она просто вошла в зал и остолбенела от того, что по сцене ходил… Адам. Надо признаться, на этом прогоне Катя действительно, как никогда, напоминала своего близнеца иного пола. Я попросила гримеров сделать ей поярче глаза, и Валюша не поскупилась на голубые тени. Белые волосы в розоватом свете той сцены, которую видела Энекен, стали золотистыми, а кожаные брюки и куртка делали ее облик мальчишеским. Мне сразу это бросилось в глаза, и поэтому, увидев потрясенное лицо Энекен и взгляд Кати, зафиксировавшей ее реакцию и даже слегка запутавшейся от этого в тексте, я поняла, что быть беде.
Здесь я вынуждена сделать небольшое отступление. Зная от Кати, что Стивен Страйд улетел в Штаты и вернется только после Нового года, к нашему Рождеству, я ошибочно исключила его из этой гнусной истории…
— Извините, Алена Владимировна, а почему именно к этому моменту вы уже были уверены, что Адам — это Катя? Ее брелок? — перебил ее Гладышев. — Ведь эскизы костюмов Виолы и Себастьяна были позже.
— Святой великомученик Пантелеймон помог, — усмехнулась Алена. — Брелок к тому времени я в самом деле уже обнаружила в Катиной гримерной. Но голубая линза пока никак не работала в цепочке Катя — Адам. Вечером накануне спектакля, на который пришла Энекен, судьбе было угодно так распорядиться, чтобы я очутилась в удивительной домашней часовне у иконы святого Пантелеймона — покровителя болящих и врачующих. Я напомню вам эту икону. На ней худенький кареглазый юноша с одухотворенным лицом держит ложечку в правой руке. Я стояла у этой иконы и молила Спасителя, Богородицу, всех святых помочь распутать тайну убийства Оболенской. И вдруг пламя свечи, стоящей перед ликом святого, качнулось, словно ветерок пронесся по часовне, и отсветом голубого оклада иконы затрепетал в глазах Христова врачующего мальчика небесно-голубым подрагивающим светом…
Кто ведает, какие невероятные контакты осуществляет Господь в такие минуты, какие знаки посылает нам Своей милостью… Или это душа Елены Николаевны Оболенской тихо откликнулась и прошептала имя своего убийцы. Так или иначе, но только тогда голубые линзы, призванные замаскировать истинный цвет глаз, сделались для меня неоспоримой уликой.
Не знаю, ответила ли я на твой вопрос, Валера, но на мой вопрос о том, кто помогает Кате, если Стивена нет в Москве, ответил тоже случай.
Я не очень уведу вас в сторону, если расскажу, что сестре Глеба Сергеева должны были делать операцию в Центре пластической хирургии. Она сильно обгорела во время пожара, и нужен был классный, опытный хирург. Люсина тетя, супруга того самого мистера Холгейта из американского посольства, нашла такого хирурга опять же через своего мужа. Люся мне взахлеб рассказывала об американском враче, консультирующем в московской клинике и изредка принимающем участие в наиболее сложных операциях, и я спросила его имя. Внешность, которую описала Люся, один к одному совпадала с внешностью Стивена. Но имя было другое. Хирурга звали Адам Ламберти. Адам! Тут уже пахло мистикой. Я попросила Глеба незаметно, чтобы хирург не узнал его, удостовериться в том, что это и есть Стивен Страйд. Он выполнил мою просьбу — и стало ясно, что Стивен не покидал Москвы. Он был здесь, рядом с Катей…
Мы остановились на Энекен. Ее всегда поражало все необычное. Почувствовав неординарность молодого человека, случайно встреченного во дворе театра, да еще нафантазировав про его имя — первого человека на земле, она влюбилась и сообщила об этом своей подруге Жене Трембич.
Можно себе представить, какой восторг испытала Катя, породив абсурдную ситуацию своим уникальным даром выдавать себя за другого человека, к тому же противоположного пола. Теперь ее вел чистый азарт. Азарт игры, азарт риска… Она скрыла и от мужа, и от Джой, что встречалась с Энекен дважды, и даже подарила ей на прощание букет белых лилий; чтобы красиво дополнить тот образ, который так гениально играла.
Алена вновь вспомнила маленькую нежную оспинку с застрявшей в ней ресничкой на мертвом лице Энекен и почувствовала, что ее знобит. Наверное, надо было подняться к себе в кабинет, выпить таблетку, прилечь на диван и отдохнуть. Но на нее смотрели с ожиданием и надеждой множество знакомых глаз.
— Катя опомнилась только тогда, когда услышала от Энекен по телефону, что та на следующий день будет в Москве, — продолжала Алена. — Пришлось признаваться Адаму и Джой в непозволительном авантюризме. Кате категорически запретили видеться с эстонкой. Только сообщить в Таллин, что ей заказан номер в гостинице «Россия», где в разных крыльях жили Адам и Джой, и исчезнуть.
Но Энекен забежала в театр передать Нине Евгеньевне настойку для Инги и увидела на сцене Катю. Их глаза встретились. Теперь надо было что-то срочно предпринимать. Сева недалек от истины, называя Катю великой актрисой. Та вера в предлагаемые обстоятельства, которой учат актеров, в ее природе была врожденной. Лишь слегка запутавшись в тексте, она ни на секунду не переставала быть тем персонажем, которого играла в «Столичной штучке». Это был исключительный дар, близкий к патологии. Думаю, Джой в ее лице имела легкого пациента. Надо было лишь умело подтолкнуть ее в образ внука Оболенской. Севка утверждал, что Катя была закодирована. Возможно. Я не знаю тонкостей психотерапевтической практики. Но как режиссер, работавший с этой актрисой, могу сказать точно: чувство правды, предлагаемой для образа, было для нее органичней и естественней правды жизни. Правда игры, театра, высокого лицедейства управляли ее актерским аппаратом, отсекая возможность малейшего сомнения в другой логике, в другом способе мышления, другом поведении для заданного персонажа, ставшего ее сутью, ее вторым «Я».