Милиционер посмотрел на школьника, затем на мошенника, какое-то тупое, безучастное и покорное выражение промелькнуло у него на лице, он опустил глаза и молча шагнул в расступившуюся толпу, а белозубый дал мальчику пинка и сказал:
— Учись, лох!
Все это произошло так быстро, что Тезкин не успел ничего понять. Мальчик, глотая слезы, пошел по улице и пропал в толпе, наперсточник сел в подкатившие к тротуару запыленные «Жигули». А Саня был так подавлен увиденным, что и весь следующий день эта история не шла у него из головы.
Как никогда раньше, хотелось ему уехать прочь, чтобы не жить в зачумленном городе, где среди бела дня грабят детей, а милиция боится за них заступиться. «Боже, Боже, до чего мы дожили!» — бормотал он отчаянно.
— Что делать, брат? — сказал Голдовский, выслушав тезкинский рассказ. — Через это надо пройти. Зато никто и никогда теперь этого ребенка не обманет.
«Вы пройдете, — подумал тогда Саня, — я — никогда».
3
В середине августа все было оформлено. Тезкин жил уже только мыслями об отъезде, но за несколько дней до назначенного числа ему позвонил ранним утром Лева и, тяжело дыша, спросил, тщетно пытаясь изобразить в голосе насмешливость:
— Ну что, слышал?
— Чего еще?
— Спишь, что ли? Включи немедленно радио. У меня под окнами танки идут.
— Какие еще танки? — буркнул Тезкин, но радио включил.
Голдовский перезвонил через полчаса.
— Что скажешь, брат?
— Занятно, — ответил философ, — даже очень занятно. Хотя такие дела лучше начинать не в понедельник, а в воскресенье.
— Тебе занятно, — вскипел глава агентства, — ты через три дня уезжаешь, да еще, глядишь, получишь там под шумок статус беженца, а для меня это конец всему. Я вообще не уверен, что сейчас за мной не придут.
— Ну да, конечно, за тобой в первую очередь. А что, действительно ты видел танки?
Голдовский поднес трубку к раскрытому окну: было слышно, как гудят моторы.
— Горючего у них, говорят, нет, хлеб убирать нечем, — проворчал Тезкин. — Ладно, я к тебе сейчас приеду.
Выйдя на улицу, Саня снова ощутил давно угасшее любопытство к городу и уличной толпе. Он с жадностью вглядывался в хмурые и сосредоточенные лица людей, в выстроившуюся за водкой очередь и торгующих на лотках продавцов книг. Все было как обычно, ничто еще не успело измениться, и если бы еще вчера кто-нибудь сказал, что подобное случится, он не поверил бы. Однако все было: танки, солдаты и снова готовые надеть на себя ярмо люди.
Он ехал на троллейбусе по Калининскому проспекту, в салоне, несмотря на многолюдие, было тихо, и только когда машина поравнялась с рекою и показался рыдван на Краснопресненской набережной, возле которого стоял одинокий танк и какие-то люди сбились в кучку и размахивали руками, один из пассажиров зло произнес:
— Доигрался, сукин сын!
Никто не поддержал и не опроверг его, все были погружены в себя — народ безмолвствовал.
В офисе у Голдовского тоже было тихо. Лева сидел в кабинете один, тупо глядел на молчащий телефон и смотрелся постаревшим. Перед ним стояла початая бутылка водки в экспортном исполнении и два стакана.
— Даже если меня не тронут, — сказал он задумчиво, наливая Тезкину, — то на всей моей работе можно ставить крест. Никто сюда не приедет, а все, у кого есть голова на плечах, либо сбегут, либо снова уйдут в подполье.
— И не прогадают, — заметил Саня.
— Ты думаешь?
— Уверен. Я сам там давно сижу и тебе советую. Переселишься ко мне, купишь себе порося, назовешь его Борькой и будешь в ус себе не дуть.
— Почему Борькой? — спросил захмелевший Голдовский.
— А в России всех боровов так зовут.
Весь день друзья пили, опустошая содержимое фирменного бара, смотрели телевизор, пресс-конференцию и влезшего на танк Бориса, ловили голоса. Малопомалу случившееся отошло назад, они расчувствовались, как это вообще свойственно русским людям в минуту опасности, ударились в воспоминания и рассуждения, точно им снова исполнилось по семнадцать лет и все было впереди. Лева откопал где-то запись «Отеля Калифорния» и предлагал срочно ехать на Автозаводский сквер, но, покуда они прособирались, метро закрылось, и во втором часу ночи любомудры очутились на Кутузовском проспекте. Обнявшись, они запели «Широка страна моя родная». Редкие прохожие от них шарахались, иные смотрели с ненавистью, другие с осуждением — как можно в такой судьбоносный час? — но им не было до того дела.
Поход их завершился ранним утром на Манежной площади, где они допивали бутылку водки с танкистами из Кантемировской дивизии.
— Последний раз гуляем, ребята, — всхлипывал Лева, и танкисты, как могли, его утешали.
— Ниче, мужик, дальше Сибири не сошлют.
Впрочем, насчет последнего раза и уж тем более Сибири — это было, конечно, преувеличением. Назавтра выяснилось, что таких гулящих, как они, целый город. Тезкин с Голдовским весь день бродили по перекрытым услужливой московской властью улицам и площадям, слушали митинговые речи у Моссовета и у рыдвана, где собрались все отцы демократии и потрясали кулаками, и все больше им казалось, что они присутствуют на грандиозной тусовке с давно уже и хорошо кем-то продуманным сценарием.
Народ беспорядочно двигался, периодически возникали слухи, что вот-вот нагрянут штурмовики, веселые девицы в тесных брючках и мини-юбках сидели на броне брошенного танка, на Манежной шло братание и перебранка с солдатами, мелькнул отец Глеб и иже с ним молодые демо-христиане, тащили металлические щиты на Краснопресненской веселые юнцы с румяными лицами, и тут же работали магазины и стояли очереди за дефицитным товаром. Все это напоминало первомайскую демонстрацию, народное гулянье, но только не путч и не решающее сражение за судьбу демократии.
Тезкин брюзжал и плевался, но доставалось от него почему-то преимущественно демократам, а особенно Попову с Шеварднадзе.
— Тише, тише, — дергал его за рукав Голдовский, — услышит кто тебя — голову оторвут.
К вечеру друзья проголодались и вернулись в офис. От дождя, холода и ходьбы они устали, включили в девять часов телевизор и уселись смотреть новости. Шел второй день путча, голос у диктора как-то странно дрожал, и Лева задумчиво произнес:
— А хрен его знает, брат, устроят напоследок коммуняки твои кровавую баню — с них станется. Гляди вон — комендантский час объявили.
Саня сидел молчаливый, насупленный.
— Ну что, — сказал он вдруг, вставая, — пойдем?
Лева недоуменно поглядел на него:
— Но ведь ты же еще час назад говорил…
— Что я говорил? — огрызнулся философ. — А впрочем, все равно потом пожалеем.
— Брат, — сказал Голдовский вдохновенно, — ты помнишь нашу клятву?
— Боюсь, что единственной наградой нам будет насморк, — ответил Тезкин.
Дождь на улице сделался еще сильнее. По пустынному проспекту добровольцы перешли на другую сторону Москвы-реки и подошли к рыдвану, где группками стояли люди, числом гораздо меньшим, чем днем, сбившись возле немногих обладателей транзисторов и жадно ловя новости, шепотом передававшиеся от одного к другому.
Какие-то энергичные распорядители пытались организовать толпу в цепи и записывали желающих в отряды. Время от времени на балконе показывались бодрые вожди с красными от бессонницы глазами, обращались к собравшимся с трогательными речами, демонстрируя свое полное единство с народом. Глядя на них, Тезкин вдруг подумал, что все повторяется: все снова делятся на чистых и нечистых, на тех, кто допущен на эти сверкающие этажи, пьет кофий и дает многочисленные интервью, и тех, кто мокнет под дождем. И пройдет не так много времени, как иные из пришедших сюда будут вспоминать эту ночь с недоумением и обидой, как тот приезжий мальчик с фотоаппаратом.
К утру напряжение стало спадать, вожди появлялись все реже. Обкурившись сигаретами, Тезкин с Голдовским отошли к заборчику американского посольства и достали очередную бутылку.
— Ну что, брат, поучаствовали мы с тобой в истории, — усмехнулся Голдовский. Голос у него был сиплым, рука немного дрожала, и он плеснул через край.