– Канн-манн, – отвечает возница и медленно приступает к фуре, чтобы запрячь лошадей. – Вартманн.
Эти фуры вывезены из Германии, в каждом поселке есть фурманн, мастер по строительству фур. Лошади в дышлах. Профессор Дингэс спрашивает, как называются части фур: опросом названий обыденнейших вещей, записью этих названий и фонетикой произношения Дингэс восстанавливает, откуда пришла эта семья немцев, из Баварии ли, из Саксонии ли иль из Пруссии. Дингэс спрашивает возницу, из какого села он родом, на ком женат, кто у него в родстве, – и Дингэс читает в его ответах книгу столетия его рода, – под электрическим фонариком он записывает иероглифы анкеты – те, которые вскрывают книгу столетия. Ночь пожухла, пыльна, удушлива. Небо темно. Прибрежные горы стоят отвесом
Лошади готовы.
– Биттэ!
Фура ползет в гору шагом, под обрывом горы, в овражную щель, валится с боку-на-бок, но не скрипит, сделанная навек. Въехали в лес, в прохладу и шелест дубов. Спустились в овраг. Поднялись вверх. Темно и ничего не видно. Прошел час пути. Лошади побежали рысью.
– Вот отсюда сворачивает дорога к Карлу Швабу, – сказал возница.
Ни Дингэс, ни Pay ничего тогда не знали о Карле Швабе. Никто ничего не ответил.
– Закурим, – сказал Pay и предложил папиросу вознице.
– Канн-манн, – сказал возница и остановил лошадей, чтобы высечь зажигалкой огонь. – Карл Шваб был очень хорошим, трудолюбивым хозяином.
– Какой это Карл Шваб? – спросил Дингэс.
– А это тот, к которому пришли черепа, – ответил возница.
Поехали дальше, во мрак, оврагами, лесом. Лошади бежали рысью, гнали за собой пыль, пыль пахла кремнем и полынью. Молчали. Выехали на холм в степь. И в бесконечном просторе степи, впереди, направо, налево, на версты и на десятки верст загорелись в степи десятки костров.
– Смотрите, Дингэс, – сказал Pay, – это от кочевого древневековья.
Сказал возница:
– Это в степи пасутся стада и табуны и костры разложены, чтобы пугать волков, которые рыщут по степи. Особенно много развелось волков после революции.
В Бальцер приехали ночью, в кантон, с улицами, проложенными линейкою и заложенными пылью по щиколотку. Кантон спал, прикрыв ставни. Выли – по-степному – собаки. Небо также было степным. На постоялом дворе блистательствовала чистота. Дали четыре полотенца и две постели. Электричество погасло в час ночи.
Наутро в палительном зное перед глазами прошел Бальцер, этот кантон, где в каждом доме ткут сарпинку, – сарпинка – Сарепта – сарептинские немцы. День прошел кожевенным заводом, где нечем дышать от удушья падали, клубами пшеничной пыли вальцовой мельницы, горами подсолнечной шелухи маслобойного завода. На литейном заводе отливали части для фур и для сеялок. За невероятностями пыли из зноя переулков, около реки Голый Карамыш стояла сарпинковая фабрика, немки склонялись над ткацкими машинами в немецком порядке и в чистоте. Бальцер – кантон, индустриальный центр, – фабрики, уничтожающие кустарничество, – и все же кантон весь день шелестит необыденным, странным для степного зноя шелестом кустарных ткацких станов: это в домах ткут сарпинку женщины, дети, мужчины.
В новом закате отдыха от зноя «форд» кантонального исполкома (у волжских немцев в каждой волости по «форду») понес ученых в Дэнгоф, в село кустарей и школьных раскопок, на родину фрау Шварцкопф и фрау Трэнклер, в прямые немецкие улочки с белыми домами за ставнями и заборами. Учитель Кэрнер показывал новые немецкие буквари, толковал о многополье и водил на свою плантацию – и в конюшне у него за притолоку были засунуты сушеные щучьи головы – от злого глаза. Дэнгоф шелестел ульем прялок в керосиновом мраке окон средневекового ткачества. Ночь засветилась свечою месяца над степью и кострами в степи. Тогда колония уснула. Последний верблюд прошагал к воротам.
В каждом доме ткацкие станы, мужчины, женщины, дети сидят за станами, ткут сарпинку, – и в каждом доме пахнет свежим ситцем. Дингэс записал количество станов в колонии, выработки, процент туберкулезных и близоруких, стопроцентность кооперированности ткачей, – и записывал названия частей фуры, частей трубки, частей станов и сундуков, чтобы вскрыть столетия. Доктор Pay в архиве сельского совета раскапывал родословную шульмайстера Шварцкопфа и пфарера Трэнклера, чтобы совместно с Дингэсом расследовать историю черного глаза. Дингэс и Pay ходили по старикам и старинным домам, просили показать им старинные трубки, сундуки, платья, веретена, – убеждали отобранное прибрать для музея, тут же заполняя благодарственные от музея грамоты. В одном из домов они нашли старинные, еще от Германии, очки. Еще утром учитель Кэрнер сообщил, что он, вернувшись с плантации, отправит свою жену с учеными к знахарке. После вечернего кофе фрау шульмайстерша Кэрнер пошла с учеными к бабушке. Дом бабушки, как все дома, главную комнату заставил ткацкими станами, под окном у стана внучата устроили свою кукольную комнату и забились туда, чтобы посмотреть гостей. Бабушка приняла гостей в новом платье и провела их в столовую, предложила медовых пряников и по рюмке портвейна. Бабушка села в кресла к камину, и гости сели вокруг нее. В первых фразах бабушка сообщила, что она никоим образом не связана с темною силою и верная лютеранка, – все ее знания у нее от бабушки, верные знания, потому – что ее прапрапрадед был студентом и лекарем в Саксонии. За свою жизнь она приняла шестнадцать тысяч детей и немногим меньшее количество людей – за эти годы голода и смерти – обмыла перед гробом. Она побранила врачей, которые заставляют женщин ложиться во время родов, и с гордостью заявила, что все ее роженицы рожали стоя, как и требуется природою. Дингэс расспрашивал бабушку о фрау шульмайстерше Шварцкопф, – бабушка подтвердила истинность истории, сообщив, что все это произошло, когда она была уже замужем. Затем бабушка отвела шульмайстершу Кэрнер в отдельную комнату, чтобы дать несколько советов и побеседовать об их женских делах. Фрау Кэрнер вышла от бабушки, гордая, смущенная, раскрасневшаяся, и ничего не рассказала мужчинам о советах бабушки, – дома же, по настоянию мужа, передала профессору Дингэсу для музея порошочки из кирпича, останавливающие кровь, и порошочки из лягушечьих костей и менструальной женской крови, привораживающие любовь. Учитель Кэрнер толковал за ужином о преимуществах корнеплодного хозяйства в деле кормления животных.
Новым вечером форд отнес ученых в новое село, где также шелестели ткацкие станы. Та ночь не принесла отдыха от зноя. Улицы задыхались от жажды закрытыми ставнями окон и серебряной свечою месяца в небе. В доме, где остановились ученые, на полы в комнатах клали мокрые полотенца, чтобы утолить жажду комнат. Хозяин дома – ткач Юнг – провел гостей в гостиную. В парадной комнате стояли клавесины и две кровати за десятком подушек. Хозяин был молчалив и очень черен, заросший черной бородой.
– Если мои господа хотят, – сказал ткач Юнг, беспомощно улыбнувшись, – если мои господа хотят, мы с женой сыграли бы и спели для удовольствия гостей. Мы всегда проводим отдых в пении.
Ткач Юнг тихо улыбнулся, лицо его стало блаженным. Он извлек из клавесин несколько звуков, – удивительнейшие звуки, выцветшие в этом степном зное. Жена села рядом с мужем и запела. Муж подпевал клавесинам и жене. Запели дети, став около матери.
Лица всех певших были умиленны. Профессор Дингэс записывал слова песни: песнь сохранилась еще от Германии, выцветшая в степи и переиначенная столетьем зноя. Семья ткача Юнга оказалась духоборческой семьей.
IV
Немец Карл Шваб, рыжеусый, безбородый, черноволосый человек, кадык которого походил на его колени, а кадык и колени вместе – на его трубку, торчавшую из рыжих усов, кареглазый, впалогрудый человек, после жесточайшего голода 1920 года, дошедшего до людоедства, ушел из колонии на отруб. Карл Шваб получил надел недалеко от Волги, где степь обрывается в Волгу горами, надел был на опушке леса, на краю оврага. Лес стоял рядом, кленовый и некленовый, зеленый лес. Карл Шваб решил строить «кутор», как немцы называют хутора, на холме, неподалеку от овражного обрыва.