Литмир - Электронная Библиотека

«Феодал будет завтра на общественном молении и на выставке. Затем он уедет в Токио, чтобы вернуться сюда через год.

«По обычаю японских гостиниц, нам дали гостиничные кимоно, – и по обычаю японцев не мыть руки и лицо, а мыться с ног до головы, мы пошли в бочку, вода в которой градусов на сорок пять по Реомюру. Вымылись. Наша прислужница забегала к нам в ванну, чтобы сказать, как хорошо поет феодал. В нашей комнате мы раздвинули сёдзи. За стеной замка, под обрывом расстилалась долина, небо очерчивалось горным хребтом, в долине и по горам горели электрические огни, – и только в Японии мною виденная была прозрачность, синего воздуха, такая синяя прозрачность, которая уничтожает перспективы, лаковая синь, лаковая прозрачность. Во мраке пели птицы. Из-за угла гостиницы, с развалин наугольной башни, долетали слова женщины, очень нежные. По-японски, в кимоно, мы сидели на полу. Нам принесли ужин, сырой рыбы, супа из раковин, маринованной редьки, рису, сакэ – японскую водку. Приходил фотограф от местной газеты, фотографировал. Затем прислужница приносила громаднейшие папки бумаги, где расписывались все знаменитые гости этой гостиницы. Она показала нам танка, только что написанное феодалом. И тогда нам принесли подстилки и ватные ночные кимоно. Всю ночь пели птицы, в прозрачной сини было видно, как дымит вулкан, села роса, и долго не смолкал женский голос.

«Утром бродили по замку. На военном плацу ныне теннисная площадка, забитая детворой. Рисовые склады, богатство феодалов, развалины. Когда с тобою говорят без нет, тогда и да кажется неубедительным. Ужасно, когда ты не понимаешь, что с тобою творится и что с тобою будет, – и когда твоя воля обессилена. Полиция уже была и успела нагадить.

«Тогда пришел крестьянин и попросил к себе в дом. Его дом стоит триста лет. Его род всегда был родом слуг феодала. И мне показывают саблю, которой 600 лет, родовую саблю. В этот дом мы входим по всем японским правилам, скинув на пороге башмаки, поклонившись в ноги хозяину, который также, в ноги, поклонился нам. И прежде, чем осмотреть этот крестьянский дом, которому триста лет, на полу мы садимся за чай, за чайную церемонию. Священнейшее в доме и фундаментальнейшее, – то место, где хранится рис. Ни коров, ни лошадей в хозяйстве нет, и нет стойл для них, ибо их никогда не было. На кухне дым от хибати идет в потолок. Мне принесли книгу, чтобы я расписался в ней на память. Полиция пришла следом за нами, выросла стена, в которой нет подразумевается. Я ничего не понял. Мы ушли. Наш интеллигент больше уже не показывался. Опять пили чай на выставке, смотрели картины.

«И оттуда пошли старым самурайским шоссе, в солнце и ветре, и в запахе сосен, в деревню Осато, к писателю-крестьянину Тития. Поля обложены плотинами из камней, поля для риса, выверенные ватерпасом и охоленные руками. Многие нас обогнали велосипедисты. Однажды мы обогнали корову, запряженную в двуколку. Полиция обогнала нас по дороге к Тития, и, все же, он принял нас, молчаливый человек с лицом философа и с руками рабочего. Мы поклонились его дому. Он провел нас в лучшую комнату. По дороге туда я расспрашивал про деревню Осато. Там шестьсот пятьдесят домов, три тысячи пятьсот человек жителей, три школы – первоначальная, реальное, гимназия, – дети учатся вместе, – шелкопрядильная фабрика, мыловаренный завод (мыло производится из личинок шелкопряда), – медоводство, – кролиководство, – электричество. Везде, везде в Японии в домах и на дворах полированная чистота. Посреди двора Тития красовался эмалированный писсуар, чтобы собирать мочу для удобрений.

«Полиция опередила нас. Тития принял нас. Остаток дня мы бродили по полям вокруг Осато, на кладбище, около храмов, у водопада. По-прежнему дымил вдали вулкан. Люди проходили мимо меня, считая меня пустым местом.

«И очень странный, должно быть, единственный в моей жизни был у меня вечер. Мы, – Тития, Сигэмори, Канэда и я, – мы сидели в доме Тития-сан у хибати. Тития был непонятен мне, как все японцы в первую встречу, которых я не умею понимать сразу. Мы говорили с ним через переводы Канэда и Сигэмори. Мы пили сакэ. Японцы после третьей чашечки сакэ багровеют, их глаза наливаются кровью. Тития показывал свои фотографии, книги и альбомы, где на память ему писали его друзья художники и писатели. Все было так, как должно было быть в Японии. И тогда в торжественности и строгости, в жесткости глаз, налитых кровью, Тития сказал такое, что я не понял сразу.

«Сигэмори и Канэда перевели мне:

– Отец Тития-сан был убит русскими, в Мукдене, в русско-японскую войну. Тогда, мальчиком, Тития поклялся отомстить за отца первому русскому, которого он встретит, убить первого русского, которого он встретит. И первым русским, которого встретил Тития, был – я. Он должен был убить меня. Но он – Тития – писатель, и я – писатель. Он, Тития, знает, что братство искусства – над кровью. И он предлагает мне выпить с ним братски сакэ, по японскому обычаю поменявшись чашечками, – в память того, что он – Тития – нарушил клятву.»

«Нехорошо прийти в дом, в тот дом, где твои соотечественники убили человека… Я проснулся на рассвете под пение петухов, в доме Тития. Вчера я написал ему – кисточкой, тушью – какэмоно о наднациональных культурах и о братстве. А сейчас, в этот соловьиный рассвет, я думал о том, почему соловьиный этот рассвет похож на наш русский, но говорим мы по-разному, когда птицы говорят одинаково.

«Я поднялся, раздвинул сёдзи. Над землей происходил фарфоровый японский рассвет. Роса тяжелыми гроздями умыла цветущее дерево магнолии. Магнолии пахли, как подобает, мертвецами. В кимоно, я всунул босые ноги в гэта, в деревянные скамеечки, на которых ходят японцы, и – один, без друзей и полиции, пошел к горам повстречаться с рассветом. Рядом шумел ручей. Внизу, под обрывом, клокотала река. Каменной лесенкой я прошел в рощицу азалий, сгорающих красною тяжестью своих цветов. Каменная тропинка вела на кладбище. За мною никто не следил, единственный раз в Японии. Вдалеке дымился вулкан. Направо и налево уходили горы. Рядом со мною были рисовые поля. Глубочайшая была тишина. Кладбище заросло печалью бамбуков. Около кладбища стоял храмик – величиной в нашу собачью будку, не больше. Я посидел у храма, покурил и пошел дальше, к платановой роще, без дороги, кустарниками. И там я увидел таинственнейшее в природе человека. В чаще деревьев около храмика стояла на коленях женщина, женщина обнимала клиноподобное каменное изваяние, лицо ее было восторженно. Она молилась. Я видел, как женщина поклонялась фаллосу. Я видел таинственнейшее в мире. Я не стал мешать женщине, этой женщине в бабочкообразном оби, японском поясе, на деревянных скамеечках, с непонятною для меня красотою лица.

«И тогда я думал, что надо написать рассказ, как Япония – затянула, заманила, утопила, забучила иностранца, точно болото, точно леший, что ли. Всем сердцем я хотел проникнуть в душу Японии, в ее быт и время. Я видел фантастику быта, будней, людей – и понимал, что вся эта страна, недоступная мне, меня засасывает, как болото, – тем ли, что у нее на самом деле есть большие тайны, – или тем, что я ломлюсь в открытые ворота, которые охраняются полицией именно потому, что они пусты. Та тема, которую ставили себе все писатели, побывавшие в Японии, тема о неслиянности душ Востока и Запада, о том, как человек Запада засасывается Востоком, деформируется, заболевает болезнью, имя которой «фэбрис ориентис», что ли, и все же выкидывается впоследствии Востоком, – эта тема была очередною у меня».

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Страницы, написанные выше, написаны писателем неяпонцем, но, как очевидно, на японском материале. Писатель Тойохико Кагава, бесспорно, не подписал бы таких страниц. Страницы, выписанные выше в кавычках, написаны писателем Пильняком, Борисом Андреевичем, дай советский бог ему советского здоровья! – И изложены они в книге под названием «Корни японского солнца», написанной Пильняком в 1926-м году. «Корни» были комментированы в том же 26-м году советским японистом Р. Кимом, комментарии назывались: «Ноги к змее».

88
{"b":"241736","o":1}