Дождь.
Они перевалили линию фронта, а города не видно, хотя он заметен даже затемненный, даже в сумерки: каналы и реки отливают лунным зеленоватым серебром.
Под крыльями Ярошенко угадывает лес и поля. Под крыльями туман, перламутровый сумрак, тени и дождь.
«Где же мы перелетели фронт? - силится понять Ярошенко. - Насколько отклонились? Куда отклонились?»
«Где мы, Ярошенко?» - слышит он взволнованный голос Калугина.
Ярошенко молчит, он не может отвести глаз от стрелки бензомера. Неумолимо ползет она к нулю.
«Где мы, черт побери?»
Что может он ответить?
«Ничего не понимаю, - наверно, говорит Ярошенко, - ориентиров нет, по расчету времени должны сейчас выйти».
«Ты врешь или приборы врут? Провались ты со своими расчетами!»
Может быть, Ярошенко пытается пошутить в ответ - он веселый парень, - но ему не до шуток. Я знаю Ярошенко и все это очень ясно вижу.
Приборы не врут. Когда же он ошибся? Лихорадочно перебирает Ярошенко в памяти отрезки пути.
- Не нора ли, товарищ младший лейтенант? Тут я его, значит, спрашиваю, - волнуясь и жестикулируя, повествует Сеня Котов.
Еще бы не пора! Но Ярошенко отвечает:
«Не торопись!»
И вдруг в наушники он слышит позывные и голос командира с КП:
«Девятый, у вас истекает время».
«Видимость плохая, сбились с маршрута, принимаю решение», - отвечает Калугин.
«Где мы находимся?» - допытывается он у штурмана.
Я понимаю, что тревожит Калугина.
Стрелка бензомера ползет к нулю.
«Иду на вынужденную», - объявляет штурману Калугин. У него деревянный голос.
Стрелка бензомера на нуле.
Хорошо, что дождь перестал. Теперь видна ослепительно желтая полоса солнечного света, пробивающаяся сквозь облака и дымку.
Садиться надо на полянке. У них много шансов скапотировать, и экипаж это отлично понимает. Но выхода нет. Еще минута - и пропеллер остановится в воздухе. Под ними, по всей вероятности, поле, а там межи и канавы. Самолет должен скапотировать, и это почти неизбежно при посадке на колеса.
Вот теперь видна земля; к счастью, на ней нет тумана.
Осеннее небо светлеет.
«Сажусь на фюзеляж», - кричит Калугин.
Они быстро снижаются.
Стрелка бензомера на нуле.
Ярошенко держится левой рукой за спинку кресла Калугина, а правой машинально закрывает лицо. В следующую секунду основательный толчок валит его с сиденья. Калугин приземляет машину на фюзеляж, не выпуская шасси.
Земля. Они вылезают. Наш новенький «Петляков», «Месть уральских металлургов», беспомощно лежит среди полыни и бурых стеблей васильков.
Внизу темнее. Солнце спряталось, вдали пустая дорога.
Тишина - дождь перестал, в воздухе влажный запах осени.
Калугин подходит к Ярошенко, лицо Калугина покрыто мелкими капельками пота. Он еще тяжело дышит. Он глядит на Ярошенко так, словно готов тут же задушить и разорвать его на части.
«Извольте доложить, где мы, товарищ штурман!» - шипит он.
«Мы отклонились в полете, товарищ капитан, - говорит Ярошенко, - не представляю, где мы».
«Не представляешь? А это видишь, скотина, это тебе ясно?» - цедит сквозь зубы Калугин и показывает на беспомощно распластавшийся посреди поля наш новенький самолет.
И вдруг Вася Калугин обмякает и говорит:
«Что я на тебя кричу, салага? Это не твоя вина, это я да Борисов виноваты».
- И тут командир про вас говорит такое, - мрачно подмигивает мне Котов, - как хотите, а повторить не могу.
Ярошенко идет выяснять местоположение вынужденной. Из-за поворота выезжает колонна автомобилей с грузами. Машины мелькают одна за другой. Ярошенко пытается остановить последнюю, но она проносится не останавливаясь.
Вдали появляется новая колонна. Ярошенко, раскинув руки, ждет посреди дороги.
Колонна приближается, она вьется лентой вместе с дорогой. Передняя машина гудит резко, повелительно. Ярошенко не двигается.
Шофер тормозит за несколько метров, вылезает из кабины и зло кричит:
«Чего стал? Не берем пассажиров!»
«Это какая дорога?»
«Обыкновенная. А ты что за птица?» - спрашивает шофер, и Ярошенко видит, как он сует руку в карман за пистолетом.
«Я летчик, вон моя машина, сели на вынужденную. Где мы?» - спрашивает Ярошенко и показывает рукой на самолет в поле.
«Прямо по дороге в пятнадцати километрах Тихвин».
«Черт возьми, вот это ошибка!» - Ярошенко возвращается и докладывает.
«Отлично, превосходно, замечательно!» - шипит Калугин.
* * *
В тот же день за ужином я встретился с Калугиным. Он мрачно посмотрел на меня и отвернулся, не подав руки.
- В чем дело, Вася? - спросил я.
- Иди к черту, я тебе не Вася, а командир эскадрильи, - сказал Калугин. - Подал рапорт: больше с тобой не летаю. К дьяволу! И вообще ты мне не нужен в эскадрилье!
На этом мы расстались.
Вечером состоялся разбор боевых полетов. Я присутствовал на нем. Наш комсорг Величко обиженно посмотрел на меня, будто я его лично тяжело обидел, официально поздоровался и сделал вид, что крайне занят содержимым своей папки.
Я сел в угол. Вошел Калугин, кинул взгляд в мою сторону и отвернулся. Пришел замполит Соловьев, спросил: «Ну как, благополучно вернулись, Борисов?» - и сел рядом с Калугиным.
Всех приходивших в землянку я хорошо знал, многих любил, со многими выполнял боевые задания. Но в тот вечер я почувствовал себя одиноким среди этих близких мне людей.
Когда пришел командир, начальник штаба начал разбор полетов. Потом перешли к аварии Калугина. Много о ней не говорили. Ярошенко, весь красный, долго смотрел в пол, потом попросил слова и тихо сказал:
- Это моя вина, товарищи. - Больше он ничего не добавил.
И тут взял слово Калугин. Он сердито оглядел присутствующих и, стараясь не смотреть в мою сторону, сказал командиру.
- Хочу замолвить словечко за младшего лейтенанта Ярошенко. Он новичок, не следовало его в первый раз выпускать в такой сложный полет. И театра он как следует не изучил, и прочее… Тут я, конечно, один виноват… Но еще я хочу сказать два слова о старшем лейтенанте Борисове. - Калугин посмотрел на меня. - Вины за штурманом Борисовым никакой нет, это даже ребенку ясно. Летать он не летал - о чем же тут может быть разговор? Из двухдневного отпуска вернулся? Вернулся. Даже раньше срока на два часа. Ничего не скажешь, исполнительный товарищ.
Калугин остановился, у него от волнения не хватило дыхания.
- Вины за ним нет, наказывать или ставить ему на вид мне не за что. Но летать я с ним больше не буду! Точка. Я с Ярошенко угробил новую машину, мою и Борисова машину. Ни в чем не виноват Борисов, а все же не могу я этого ему простить, когда у нас авиации еще в самый обрез, а не сегодня-завтра решающие бои под Ленинградом!
Калугин грузно сел и, склонив упрямую голову с выражением яростного горя на лице, уставился в землю.
Ему, вероятно, нелегко было говорить все, что он сказал. И когда я слушал его, слезы у меня подступали к горлу, но я продолжал слушать, словно речь шла не обо мне, а о ком-то другом.
Взял слово Соловьев. Он говорил долго, и смысл его речи был таков, что виноват Калугин, не следовало брать новичка в полет, надо предвидеть.
Калугин с места промычал: «Правильно!»
- Конечно, если берешь молоденького, надо его учить и помогать ему лучше. Но тут некогда было, так уж все сложилось, - сказал Соловьев. - Как говорится, и на старуху бывает проруха, но в данном случае это не подходит… Десять орденов получили наши летчики за последние полгода, потому что честно выполняют свой долг перед Родиной, геройски сражаются с врагом. Несколько экипажей потеряли мы за два месяца. Это нелегко, товарищи. Если бы Борисов, простите, Калугин, по-настоящему это оценил, он лучше подготовил бы молодого штурмана к полету.
Не знаю, случайно или нарочно оговорился Соловьев, - наверно, случайно, - но в землянке стало очень тихо, и все посмотрели в мою сторону.