Лило как из ведра. На всем Ленинградском фронте была дождливая балтийская погодка. Я с наслаждением топал по лужам, подставляя лицо и руки под струи осеннего дождя.
- Ребята, - сказал я, сияя, наверно, как новенькая монетка, - майор отпустил на двое суток.
Калугин сидел под лампой и читал нашу боевую авиационную газету, а инженер тренькал что-то на гитаре. Оба они посмотрели на меня, и Калугин широко и открыто улыбнулся почти детской безмятежной улыбкой, которую я отлично изучил.
- Ну и проваливай, штурман, - сказал он с грубоватой добротой, - стараешься в командировки! Везет тебе, мальчик, хрен с тобой!
Калугин вздохнул и, обернувшись к инженеру, спросил:
- Что ж, пускай едет?
- Пускай, - сказал инженер, - иди, Борисов, счастливец, эгоист проклятый, выправляй свои «кукументы».
* * *
На этот раз я захватил с собой изрядный вещевой мешок со всякой всячиной. Настенька была далеко, и Калугин, передавая мне банку консервов, сказал:
- Подари в Ленинграде кому найдешь нужным.
На этот раз лейтенант, выписывая командировку, посмотрел на меня с завистью:
- А в Ленинграде сейчас можно провести времечко! Только срок у вас невелик. Да ничего, старший лейтенант: один час, да твой. Желаю!
На армейском грузовичке я добрался до шоссейной дороги. Это была знаменитая дорога с Ладоги в Ленинград, и тысячи машин шли по ней, хотя еще и не началась зима и продукты подвозили катерами. Тысячи грузовых машин шли по ней бесконечной вереницей, везли мешки и ящики с наклейками: «Только для Ленинграда!» И чего тут не было: замороженные абрикосы, свиная тушенка, сгущенное молоко, бараньи туши, сухой урюк и апельсиновый сок. Меня взяли на одну из машин в кабину, и мы медленно потянулись к городу. Потом остановились, потому что навстречу шли отремонтированные ленинградцами танки, и это было очень хорошо, что в Ленинграде ремонтируют танки.
Мы всю ночь плелись, или мне так казалось от нетерпения и желания поскорее попасть в Ленинград. Я спал в кабине злой, как черт, я устал смотреть на часы, устал смотреть на ящик с наклейкой «Сухой бульон. Привет ленинградцам из Сибири!» на маячившей впереди трехтонке. Потом мы поехали быстрее.
В черном небе зажигались и гасли лучи прожекторов. Замелькали освещенные луной мокрые, слепые домики разбитых пригородных поселков, замелькали огромные кипящие и раскачивающиеся на ветру придорожные деревья, кое-где еще одетые в листву.
Когда мы добрались до заставы, было уже раннее утро. Отсюда пешочком я дошел до города.
Город оживал. Прогромыхал навстречу трамвай с синими огоньками, мелькнула гостеприимно открытая парикмахерская, чайная со слезящейся от тепла и уюта витриной. Шли на работу деловитые ленинградцы, проносились камуфлированные эмки. За городом артиллерия вела рокочущий, на бархатных нотах, разговор.
По- прежнему лил густой отличный дождь. И вот, промокший и счастливый, я наконец у дверей Веры.
Стучу.
Ни шороха, молчание.
Снова стучу, потом жду. Может быть, Вера на работе? Может быть, и соседки нет? Может быть, Вера ушла за хлебом?
Я сижу на грязной ступеньке лестницы, потом снова стучу.
И вдруг я вижу замок на дверях. Надо быть по меньшей мере идиотом, чтобы стучать в дверь, на которой висит замок.
Но я должен во что бы то ни стало узнать о Вере. Я перехожу к дверям на другой стороне площадки и что есть силы стучу, стучу долго и наконец слышу легкие шаги. Кто-то слабыми руками снимает крюк с дверей, открывает.
Передо мной совсем маленький белобрысый мальчонка в ватнике, подпоясанном ремнем.
- Войди, обсохнешь, - деловито советует он, осмотрев меня с любопытством, и пропускает в переднюю.
- Маша, - кричит он куда-то в темноту, - к нам командир приехал.
Из глубины квартиры выкатывается шарик. Это Маша, увязанная платками. Ей лет шесть.
- Ребята, - спрашиваю я, - в соседней квартире живет тетя Вера? Не знаете, где она?
- А у нас вода из крана бежит… А тетей нет, они дружинницы, - сказала Маша.
- Молчи, - отстраняет ее мальчик. - Тут к нам приходит Вера - водопроводчик.
- Какая она?
- Большая, - вмешивается Маша, - ей стукнуло… Пятнадцать лет ей стукнуло, мама говорила.
- А где ваша мама?
- На заводе, - с гордостью говорит мальчик, - мать у нас теперь важная, начальник.
- Вот зажгут электричество и придет, - перебивает Маша.
Я отправляюсь в домоуправление. Управдома нет, он будет поздно. Какая-то бабушка, дежурная, вяжет чулок. Она из разбомбленного дома и никого здесь не знает. Тогда я решаю подождать соседку, возвращаюсь к ребятам, и ребята, довольные, вводят меня в комнату. В комнате полутемно, пахнет дымом, холодно, стоит кабинетная мебель темного дуба и детские железные кроватки. На ломберном столе чернильница и белый лист.
- Это Витька палки пишет, - щебечет Маша.
- В школу готовлюсь, - не без самодовольства, баском говорит Витька.
- Так ты же еще маленький, или ничего?
- Не понимаете, а военный, - вмешивается Маша, - ему сейчас в самый раз, он от блокады ростом маленький.
- В самый раз, - соглашается Витя.
Мы сидим и разговариваем о войне и самолетах, потом я снова завожу разговор о Вере. Но это не помогает, потому что, на мое несчастье, в доме не то жили, не то и теперь живут четыре Веры и нет никакой возможности в них разобраться.
Я достаю еду из своего чемоданчика, и Маша приходит в неописуемый восторг. Потом мы затапливаем времянку клепкой от бочки, пахнущей солеными огурцами, путешествуем на кухню за водой, кипятим чай. Едим колбасу и конфеты, и Маша говорит, что у нас сегодня чей-то день рождения, раз такой обед, только она не знает чей. По соседству с книжным шкафом бойко поскрипывают кухонные ходики, и время бежит, бежит мое драгоценное время.
Маша, поев, засыпает, счастливая, и даже артиллерийский налет где-то рядом не производит на нее, как и на Витю, ни малейшего впечатления.
- Вы посидите, а я поработаю, - говорит Витя и, высунув кончик языка, старательно принимается за палки, искоса посматривая на меня.
Время бежит, я хожу по комнате, посматриваю на заколоченное фанерой окно, в которое вставлен крошечный кусочек стекла, почти такой, как листок тетради, и вижу чистое, ясное, темнеющее небо.
- Ребята, - говорю я, - сейчас вернусь, - и выхожу на улицу.
В домоуправлении управдома все еще нет, и бабушка связала изрядную часть чулка.
Дождь словно чудом перестал: тихо, пахнет глубокой осенью; ясное-ясное небо, и в нем одна ранняя колючая, омытая дождями звезда. Вполне летная погода.
У меня неприятно холодеет в груди, но что же теперь делать? Я смотрю на дверь Вериной квартиры. Там по-прежнему висит замок. Возвращаюсь к ребятам, жду. Мы еще раз выясняем с Витей военное положение, Маша спит. Потом приходит мама Маши и Вити. И я почти ничего не узнаю о Вере, кроме того только, что она теперь в армии, стоит под городом, а где - кто ее знает; что соседка с концертной бригадой в поездке в части; она, мама Маши и Вити, переселенная из-под Кировского завода, вот так работает и живет с детьми; что с Верой Ивановной она, может, всего-то и сказала за все время слова четыре, а комната, наверно, запечатана и ключ у управхоза, а управхоз где-то на дежурстве.
Я прощаюсь с Витей и его мамой, оставляю свой адрес на всякий случай для Веры, оставляю часть того, что я вез с собой, Вите и Маше и уношу много соболезнований и прекрасных пожеланий их мамы.
«Стоило ехать, ишак?» - говорю я себе на улице и храбро утверждаю: да, стоило. Я теперь знаю, что она жива, точнее - совсем недавно была жива, в армии, комната запечатана, ключ у управхоза, как удивительно много я знаю.
Отправляюсь в комендатуру отметить командировку. Здесь, как обычно, изрядно народу, приезжающим и отъезжающим выписывают по аттестатам. Разговоры о делах на фронте, о ночлеге, пахнет махоркой, ваксой, тускло горят и мигают лампы, а за окном нежное небо и ярко светят звезды.