- Одного мне жаль, Женя и Валя, - сказал Калугин в день отъезда делегатов, - вы уезжаете до первого боевого вылета на вашем самолете. Но я вам напишу: мы будем писать друг другу, согласны?
Они, конечно, были согласны. И уральские Женя и Валя, совсем недавно пришедшие из колхоза на завод, оставили нам свои адреса и фотографии, и Калугин, помнится, говорил, что Женей можно увлечься, - одно к одному.
Случилось так, что мы даже не успели как следует облетать машину, когда пришел приказ о перебазировании на новый аэродром, ближе к Ленинграду, в М.
Всем, кого соединяли с Ленинградом близкие люди или хоть какие-то знакомства, это было по душе. И хотя добираться до Ленинграда было по-прежнему очень трудно, всем казалось, что теперь-то мы стоим рукой подать от города, а следовательно, и от близких нам людей.
Помню, как мы снова устраивались в деревянных домиках возле аэродрома. За всей суетой перелета и устройства многие, да и я не заметили печальной стороны этого события. Калугин почувствовал ее сразу. Он был молчалив и мрачен в этот день, и причину этого я понял за обедом из его же слов.
- Оно, конечно, хорошо жить в комнатах, - мы поместились в одной с Калугиным и инженером эскадрильи, - вот если бы это была Рига или Либава, а то столько месяцев прошло, столько товарищей не вернулось, а мы все еще топчемся на одном месте.
Подлетая к Ленинграду, я увидел его сверху. Улицы были непривычно пустынны. Город жил узенькой дорожкой через Ладогу. Это было тоже видно: по Ладоге шли корабли.
Надо было во что бы то ни стало пробить настоящую дорогу, прорваться. Мы все думали только об этом, и каждый по-своему это переживал.
Мне снилось, как московский поезд входит под деревянную крышу Финляндского вокзала, как первый поезд разрывает красную ленточку. Мне почему-то казалось, что должна быть красная ленточка, как у финиша гонок.
Через несколько часов после перелета нам передали об артиллерийском обстреле Ленинграда. Калугина и меня срочно вызвали к командиру.
Наш майор сидел, склонившись над картой, в еще не прибранной после отъезда старых хозяев землянке и наносил последние данные разведки. Лицо у него было усталое, желтое. В оконце голубело чистое небо, и в нем, над городом - черные мячики разрывов.
- Придется слетать на батареи, товарищ Калугин… Вот примерные координаты.
Я развернул планшет, где лежала моя давно обтрепавшаяся карта, и нанес цели.
Мы взмыли сразу, и, пока Вася набирал высоту, я видел, как над городом рвались осколочные снаряды.
Мы вышли на залив, легли на курс, с порядочной высоты неожиданно спикировали на мысок недалеко от стрельнинского дворца, откуда предположительно вела огонь батарея, и положили четыре сотки.
Нас обстреляли, но Калугин ускользнул вверх, в облака, и через десять минут мы уже были на аэродроме. Как были, в комбинезонах и шлемах, побежали доложить о полете.
Майор, все так же склонившись, сидел над картой. Все так же над городом голубело чистое небо. Молчал телефон.
- Думаю, что накрыли, товарищ майор, - сказал я, - пикировали до шестисот метров.
Мы все еще сидели у майора (прошло не более двадцати минут), как зазвонил телефон. Майор взял трубку и, выслушав кого-то, сказал так же ровно, как говорил всегда:
- Придется повторить полет. Вылетите четверкой, будет прикрытие. По-прежнему - бомбоудар по артиллерийской батарее.
Он задумался и потом показал на карте:
- Вот здесь.
Калугин вызвал четыре дежурных экипажа.
Когда мы выбежали на аэродром, из города едва слышно доносились разрывы.
Калугин был раздражен.
- Давай точнее координаты! Что ты бросаешь в белый свет?
Я бомбил цель, а не белый свет, но фашисты отлично маскировали свои батареи.
Через полчаса мы вернулись. Четырнадцатый номер получил осколочное повреждение правого крыла.
Командир по-прежнему сидел над картой.
Калугин еще докладывал, когда дежурный снова передал об артиллерийском обстреле.
Калугин яростно рванулся.
- Разрешите вылететь в третий раз, - глухо сказал он, и лицо его стало каменным и злым.
Я давно не видел таким Васю.
Майор поднял голубые холодные глаза. На этот раз они были не такие холодные, в них мелькнула какая-то искорка.
- Надо лучше разведать цели, - сказал он наконец, - можете быть свободными.
- Долго еще нам торчать здесь и бомбить их орудия?
К черту! Разбомбишь - они ставят новые. Вот веришь, не могу больше, кончается мое терпение. Да и ты хорош: дважды летали, а ни одного путного попадания!
Я рассердился. Бомбы легли в указанные цели. Калугин нервничал, но я не хотел выслушивать несправедливые упреки и повторил:
- Бомбы легли точно.
- Может быть, он вел огонь с другой батареи?
Поздно вечером после ужина мы сидели на командном эскадрильи и рассматривали с Калугиным на карте линии немецких укреплений.
Часов в двенадцать позвонил командир полка. Калугин взял трубку, и я по его глазам понял, что новости хорошие.
- В нашу эскадрилью дают новые машины. Перегоняет Азаринов. - Калугин помолчал. - Теперь, должно быть, скоро! - потом подошел и обнял меня. Он ничего не прибавил к этому «скоро», но я отлично знал, о чем идет речь, все тогда думали об этом.
Далеко за полночь мы строили планы прорыва, а за крошечным вровень с землей оконцем КП падал осенний дождь, предвещая нелетную погоду.
И действительно, наступили туманные дождливые дни, выпадал осенний снежок и таял. А нет, знаете ли, ничего хуже этой бездельной погодки!
Кажется, дней через десять после перебазирования я получил письмо от сестры. Калугин в этот день был дежурным. Я вернулся с занятий. В комнате был наш сосед - инженер эскадрильи, отличный мастер, даже художник своего дела, и до удивления бездумный человек.
На флоте инженер служил лет двенадцать, и все в авиации. Он знал всех, помнил, кто на какой машине летал, где, когда и с кем служил и как протекала служба. Стоял он и на Дальнем Востоке и на Кавказе. Еще до войны разошелся с женой, хотя своих ребят, мальчика и девочку, любил и высылал сверх аттестата, что оставалось. Оставалось, правда, немного.
- Бегут, как сорокаградусная, - любил говорить наш инженер о деньгах, поднимая брови и делая круглые и удивленные глаза.
Когда я вошел, инженер лежал с гитарой на койке и напевал. Пел он как-то странно: слух был хороший, а голос бабий.
- Вы, что ж, праздник себе устроили? - спросил я.
- Да чего там, Борисов: с утра до ночи у машин, как проклятый, можно и полежать после обеда часок. Вот думаю, куда бы под вечер закатиться?… Вам письмо.
Это и было письмо от родных! Я развернул его. Сколько горя, скупого и уже пережитого, таилось в этих строчках!
«Не знаю, жив ли ты, Саша, но почему-то уверена, что жив, ведь вот бывает же ни на чем не основанная уверенность. Пишем тебе уже не помню которое письмо (может быть, у тебя переменилась почта?), а ты все молчишь».
Я не молчал, я отвечал, но письма уплывали куда-то в пространство, исчезали. Потом я узнал, что родители переезжали и письма не доходили.
«Неделю назад умер папа, совершенно неожиданно, в депо, на работе. Видно, ему было очень нелегко, но он молчал, а поздно вечером читал газеты и вспоминал о тебе. Сводки его очень огорчали и то, что от тебя нет писем. Почему ты молчишь? Однажды после такого разговора папа очень разволновался, а в последнее время у него и ночью была работа, и с ним случился удар. Это было так неожиданно. Он был такой еще крепкий и бодрый, жил бы еще двадцать лет, не будь войны.
Мои дни проходят в работе. Собиралась учиться на горного инженера - оказалась техником в цехе на сборке самолетов, и, быть может, ты летаешь на одном из тех, что собирала я.
Мама плохо себя чувствует. После смерти отца она стала еще молчаливее. Петрович с нами и шьет для фронта. Он по-своему очень заботится о маме, да и обо мне.
У нас огород, правда не у дома, а далеко за городом, но мама туда ходила все лето, даже посадила куст георгин, чтобы вспоминать, как было дома.