За снежной мутью остается Хохониха, громадины деревьев сжимают дорогу.
- Товарищ лейтенант, меняемся местами.
Первому надо выбирать путь, не сбиваясь с большака, чтобы не угодить в кювет, предупреждать о крутых склонах и подъемах.
Морозный нахлест ветра выбивает слезы из глаз, рвет полы шинели, заползает под одежду к разгоряченному телу.
Через час лейтенант решительно обгоняет меня, идет впереди колонны.
- Как вас зовут, товарищ Щедров? - спросил обернувшись.
Я назвался.
- Что, Юра, делаем привал? - Виктор чувствует необходимость посоветоваться.- На полпути деревня Арьюша, но до нее без отдыха не дойти.
Дорога, переметенная снегом, ухает в овраг и с какой-то безнадежностью упирается в деревянный мосток с выбитыми досками настила и ломаными перилами. Сбоку, вмерзнув сдувшимися скатами в речной лед, косо кренится брошенный автоприцеп. Гиблое волчье место. Не знал я, что оно окажется связанным с моей судьбой…
- Вперед! - Лейтенант, стуча лыжами, первым вступает на мост.
«Каково тут машинам ездить?» - я ежусь. Видимо, круто прижало водителя, если он в пору, когда каждая вещь на строгом учете и спрашивают за нее по законам военного времени, оставил прицеп, который до весны не вытащить.
Согнувшись, заслонив рукавами лицо, я зло, упрямо двигаюсь по дороге. Кажется, идем не полдня, а много больше. В хорошую погоду при нормальном питании переход выглядел бы почти прогулкой. Теперь мы не пришли к Арьюше, а пробились к ней сквозь буран и мороз. В мирное время нас не пустили бы сюда в адову погоду, а если б пошли, то получили призы, грамоты. Когда боевые и трудовые подвиги стали нормой поведения, не приходит в голову, что совершается необыкновенное, лежащее за пределами возможностей.
Выходит старик и начинает допытывать: кто, зачем тут, куда идем. И категорически заявляет:
- У нас в бурю не ездють и не ходють, в доме сидять. Рисковые вы парни, курсанты! На моей памяти раз было: в гражданскую молодые красные армейцы в сходную погоду банду приканчивали. На вас буденовки одеты, как на тех конниках…
Эти слова и стали для нас высшей наградой. А дед вдруг спохватывается:
- Эх, милыя, да вы совсем доходите! Скореича идите угрейтесь. Пока не установится погода, вам в Арьюше гостями быть.
Возле дома, в который входим Виктор, я, Вася и десяток других курсантов, стоит занесенная по радиатор полуторка. Мы отдаем хозяйке пшенный концентрат, просим ее сготовить кашу, да поскорее.
А лейтенант отвечает деду:
- Сотни людей мы, отец, голодными оставим, если вовремя не вернемся. В Ленинграде, как думаешь, непогоду пережидали?
Дедок ручкою махнул, поскреб под шапкой затылок и указал на девчушку лет шестнадцати в лыжном костюме, сидевшую у окна (ее я принял за дочку хозяев):
- Вон шоферша из Хохонихи застряла. Вы у нее спросите, можно ли до станции вам дойтить.
Девушка, круглолицая, сероглазая, горячо говорит, что дойти можно, и ребята дойдут. Старик рассмеялся-раскашлялся:
- Ну, туды вас в метель, раз вы отчаюги, примолкаю. Замшел я совсем. Или всамделе иначе вам невозможно?!
Выходим тотчас после спешного обеда. Покормили и девушку; она везет для детдома из Эстонии продукты, а самой есть нечего: из того, что значится в накладных, брать отказывается.
К вечеру мы добираемся до станции. Загружаемся и, переночевав, движемся обратно. Погода не улучшилась. За плечами у каждого по пуду груза, но шагаем скорее и бодрее: к дому идти веселее.
Курсы занимают здание лесотехникума. В классах учебные кабинеты, во дворе пушки, и только библиотека осталась библиотекой. Немного нужно, чтобы мирное сооружение приспособить для войны.
Курсанты в свободное время наведываются в лесное село с веселым названием Хохониха. По воскресеньям трамбуются тропинки к ее призывным огонькам. Считается, что там красивые девчата.
Василий звал «смотать» на вечерку, уверяя, что знает один дом с девчатами и пирогами.
Выходим после обеда. Зажглись огни в городе и впереди в деревне. После Сталинграда, а особенно Курской битвы, в районе затемнение не соблюдалось: война откатилась почти к нашим границам.
Ветер, разбежавшись в поле, упругими волками бьет в спины. Мы опускаем на ушанках отвороты. Доносятся из деревни щемящие слова песни:
В туманной дали
Не видно земли,
Ушли далеко корабли.
- Как пойдем, полем? - спрашивает Василий.- Нам на тот край.
- Лесом давай, так ближе.
Разумнее идти полевой тропинкой, нежели жутким лесом: оружия нет, даже ножевых штыков ка поясах, а волков, по слухам, здесь хватает.
Но вот и деревня. Немигающий, как у керосиновых ламп, льется из окон свет. Беззлобно поливают псы. Мы шагаем по деревенской улице. Позабыто тянет дымком из труб.
- Пирогами пахнет,- произносит Вася.
По- городскому гремит радио. Передают сводку Информбюро. Мы стоим, вбирая цифры вражеских потерь, названия освобожденных населенных пунктов.
- Сюда,- руководит Вася.- Тут ждут северные красавицы и пироги величиной с колесо…
На высоком покосившемся крыльце обметаем веником сапоги, и Вася тянет забухшую тяжелую дверь.
В кухне мы снимаем шапки, шинели. Девушки сидят, потупившись, но вот одна произносит просто:
- Проходите, ребята, знакомьтесь.
Подбегает кудрявая девчушка с перманентиком, вертлявая и веселая, со смехом протягивает теплую ладошку:
- Люда!
- Здравствуй, землячка! - смеется Вася.- Юра, мы с Людой соседи: она - смолянка, я - из Минска.
- Все мы земляки на этой войне,- говорю я.
- А после войны? - спрашивает девушка, которая пригласила знакомиться. Я гляжу на нее, и внутри у меня что-то начинает светиться. Она рослая, статная, как многие женщины этого лесного, строгого края. Лицо румяно, волосы влажны: недавно из бани. Подаю ей руку и чувствую, что пахнет от нее не только вымытым телом и отглаженным бельем, но и лесом, свежесоструганной корой. В начале тридцатых отец строил целлюлозный комбинат на Енисее. Когда он возвращался с работы, я с разбега влетал к нему на руки и окунался в запах отцова пота, тайги, распиленных досок, машинного нагретого масла, горячего металла. Тот позабыто-знакомый, щемящий запах вдруг сделал девушку близкой, будто мы с нею где-то уже виделись. Помню эту минуту и запахи до сих пор…
- Юрий, Юра.
- Клава. Очень приятно.- Рука жесткая, знакомая с лесной работой. Подает ее по-деревенски, дощечкой.- Проходите, пожалуйста, садитесь! - и по милому сельскому обычаю кланяется - очень естественно, отдавая дань уважения гостям, но и не теряя достоинства.
Подходят другие девушки. Последней оказывается схожая с Клавой, та, что была в Арьюше. Краснеет, подавая ладошку:
- Нина Чунихина.
- Юрий Щедров.
- Нина Чунихина.
- Василий Барашков.
Как мне сейчас хочется смотреть на чудо, назвавшееся Клавдией, о котором десять минут назад не подозревал, слушать негромкий, с оканьем голос, просто быть возле и знать, что она есть на свете! Красива ли Клавдия? Я не решал - понравилась всем, что было в ней: хорошие серые глаза, гладкая прическа, чистый лоб, маленькие уши с сережками.
- Милости просим, проходите, садитесь.
Улыбается Васе, приглашает сесть, снова повертывается ко мне. Изучает с деревенской женской откровенностью.
С патефонной пластинки знакомо поет Шульженко о синеньком скромном платочке, что падал с опущенных в печальном расставании девичьих плеч.
Вася приглашает Клаву, но она не то что отворачивается, она не замечает его приглашения: она обращается ко мне. Клава выходит на середину комнаты, я за нею.
Мы танцуем, глядя друг другу в глаза. Клава опускает взгляд, потом снова поднимаются ресницы, пушистятся брови, сияют глаза. Клава рассказывает о Люде, дочери военного: эвакуировалась в Москву, потом в Горький, сюда. Хлебнула горя, но осталась неунывающей.
- Она смелая,- говорит Клава.- Из горящего эшелона детей выносила. На лесоповал мы ее не взяли: городская, слабенькая, в сельсовете секретарем работает.