- Да, Гордей, ты - один из нас. Но есть одно, что отличает тебя от меня: ты из тех мужчин, которые только сами могут быть виновными в своем одиночестве. А у меня как раз наоборот: я не могу стать необходимым человеком в чьей-то судьбе, а только обузой. Вот сказал Колокольников, что моя болезнь и на него надела кандалы и вроде бы сковала нас с ним одной цепью. Но я не хочу быть подобными кандалами для женщины, даже если она и смогла бы полюбить меня…
- Ну, вот видишь, из-за пустяка у тебя чуть ли не истерика. А ведь мы с Колокольниковым и хотим, чтобы ты влюбился, как все нормальные люди!
На пороге комнаты стояла Людмила: лицо ее пылало, она смотрела на брата изумленно и потрясение:
- Прекрати! - вскрикнула она, точно моля о пощаде, инстинктивно сообразив, что Гордей говорит Андрею очень неприятные вещи, которые задевают ее женскую судьбу. - Гордей, опомнись! Ты с ума сошел! Андрей лучше нас понимает и о себе, и о нас. Что с тобой? Ты ведь никогда не вмешивался в судьбы других людей! Или ты думаешь, Андрей настолько немощен, что ему необходимо твое вмешательство?
- А ты-то чего сорвалась? - огрызнулся Гордей, остывая и приходя в себя. - Ты подслушивала?
- Нет, не подслушивала, а входя сюда, услышала, как ты собираешься обсуждать личные, интимные проблемы Андрея.
Андрей, опустившись на краешек кровати, удивленно смотрел на Людмилу: такой разъяренной, да еще на родного брата, которого всегда боготворила, видел впервые. Никогда она не теряла самообладания, не давала волю своим чувствам: сколько же страсти таится в этой женщине, занявшей такое место в его жизни и в его душе! Такие натуры способны больше других любить и ненавидеть, радоваться и печалиться, быть счастливыми сильнее окружающих и неизмеримо глубже страдать.
И вдруг в глазах Людмилы выступили слезы: это Андрей видел впервые! Он даже воскликнул:
- Люда, прости!
Но она перебила:
- Молчи! Гордей замолчал и прекрасно сделал. Молчи и ты. Мучители! За что я вас люблю? Отчего вы такие жестокие к самим себе? Хоть и ты, Гордей… Как живешь? Словно монах. И мне подаешь пример: ты можешь, значит, и я должна! И я слепо верю в тебя и следую за тобой. А ты, Андрей? Куда ты рвешься? За какой синей птицей стремишься? Что тебе делать там, в селе? Неужели ты думаешь, что сможешь затеряться среди тех людей, как равный? Ты - военный человек, и тебе придется отрекаться от многих своих убеждений, может быть, даже от себя самого. Разве тебе плохо с нами? Мы живем одной семьей, отношения у нас почти идеальные - жить бы да радоваться! Пет, ты срываешься… А ты, Гордей, еще и подталкиваешь его, будто хочется тебе, чтобы он полетел с кручи. Опомнитесь!
И все, что она говорила, казалось правдой, и эту правду они, Андрей и Гордей, давно знали, но помалкивали, подразумевая, что знает эту суровую реальность лишь он один, а другому и невдомек. Гордей, как старший, понял свою ответственность за близких ему людей, нежно, одной рукой, обняв сестру за плечи, а другой притянув к себе голову Андрея, расчувствовался:
- Дорогие мои, что это с нами вдруг произошло? Словно камни, сорвавшиеся с вершины горы, понеслись вниз, набирая скорость и рискуя столкнуться на ухабистом пути. Мы ведь такие родные и так необходимы друг другу…
- А беречь своих близких не умеем, - тихо добавила Люда. - Вот и я, грешная, так вас люблю, что не мыслю жизни без вас. Тебя, Гордей, считаю образцом и восхищаюсь тобой, Андрей. Восхищаюсь с того самого первого дня, когда поступил к нам. И все-таки больше думаю о себе. А это так нехорошо! Нет, пока думаешь о себе, - хорошо, приятно, даже сознаешь и свою молодость, и красоту, умение облегчить страдания людям. И даже иногда не только гордишься этим, но и вроде бы ждешь вознаграждения за то, что такая хорошая. Но как только угаснет вспышка самолюбования, так становится гадко на душе, делается стыдно, что не люди мной восхищаются, а я сама собой. Противно, и тогда начинаю злиться на себя да и на весь мир, вроде он виноват, что я такая. Это как опьянение алкоголем: пока пьешь - хорошо, а на похмелье - омерзительно…
Андрею стало жаль Людмилу, может быть потому, что ей пришлось вот так открыться перед ними, но он и удивился, что столько в ней не узнанного им.
- Виноват, Людочка! И не обижайся. Я до сих пор думал, что ты невозмутима и холодна, как шприц, - пошутил Андрей.
А Гордей добавил в тон Андрею:
- Возможно, ей, как старшей медицинской сестре, было бы лучше иметь такие качества, какие ты предполагал в ней.
Люда смущенно усмехнулась:
- А ну вас! Вы все можете свести на нет. Я для вас ничего не значу… Ну, погодите, я проучу вас! В холле сидит гость, кажется, новоявленный мой поклонник. С ходу сыплет комплименты. Правда, приехал он из Киева к тебе, Андрей. Из какого-то журнала, портрет твой делать.
- Не смеши. Кого могут интересовать отбросы войны?
12
И хотя старшая медсестра ушла рассерженная, Эдик был твердо убежден, что ничего особенного в разговоре с ней он не позволил, более того, считал, что говорил правильные слова, самые что ни на есть реалистические. Правда, он допустил нетактичность по отношению к калекам - обитателям этого заведения. Но что поделаешь, если не испытываешь «эстетического наслаждения» при виде калек и больных, немощных и нищих. Им так назначено судьбой, и нечего распускать нюни! Конечно, он знал и понимал, что в обществе, в котором он вырос и живет и которому служит, принято уважать старых людей, инвалидов войны в особенности. Но общение с отцом, глубоко презиравшим все, что осталось после войны неубитым, несожженным, неразрушенным, повлияло и на понятия Эдика о ценностях жизни. Нет, он не принял морали отца, не разделял его враждебность к окружающему миру, но и не благоговел перед тем, что общество учило уважать и почитать: он стоял как бы в стороне, словно все было чужим и чуждым. Для него Рената и ее окружение - самая современная и самая передовая молодежь, он исповедовал ее мораль; ему странно было встретить молодую женщину, которую покоробили и обидели даже самые малые его откровения. Эдик решил немного сдержать пошловатость, но в то же время никак не мог поверить, что Людмила Криницкая столь чистая и не развращенная женщина. И самое благоразумное - относиться к ней поосторожнее и сдержаннее, если хочешь завоевать ее внимание и возбудить в ней интерес к своей персоне.
Минуло около получаса, когда санитарка попросила его идти следом за нею: она проведет его в четырнадцатую палату.
- Будьте осторожны, не раздражайте больного: он еще не совсем пришел в себя после длительного забытья. И постарайтесь побыстрее, - говорила на ходу пожилая женщина, поглядывая снизу вверх в лицо Придатько.
Эдик слушал и соображал: значит, дела у этого Оленича - швах, по-видимому, он дышит на ладан. И напрасно отец так разволновался, услышав, что Оленич жив. Но для полного спокойствия отца-покровителя дознаться бы: может, и вправду отшибло память у капитана? Санитарка говорит, что длительное время больной находился в забытьи. Может, и не вернулась к ному память? Это надо рассказать отцу.
В волнении остановился Эдик перед четырнадцатой, теперь уже двойной интерес занимал его: фотография для Кубанова и весть о беспамятстве Оленича - для отца. Кто он такой, этот капитан? Какой он? Может, от него уже ничего не добьешься да и снимок хороший не сделаешь? И открыл дверь: надо делать дело.
Эдуард готовился увидеть калеку, но то, что предстало перед его скептически прищуренными глазами, было во много раз хуже, чем он ожидал. На узкой железной кровати полусидел, полулежал под серым армейским одеялом истощенный, с землистым лицом человек. Мертвенно белый с залысинами лоб, гладко зачесанные назад и тускло поблескивающие волосы, точно у покойника, костлявые, выпирающие под белой тонкой сорочкой плечи - все поражало предельной немощью. И только серые, с голубоватым отсветом глаза живо смотрели на вошедшего, но как-то вскользь. Эдику на миг показалось, что больной смотрит не на него, а на кого-то третьего, что стоит за спиной, и оглянулся.