— Вы уже что-то для нее присмотрели? Какую-то роль?
— Присмотрела, — сказала Марина лукаво.
— Неужели?..
— Да!
Излишне говорить, что я была в шоке. Вот уже несколько месяцев наш островной город полнился слухами о последней затее Марины — инсценировке старой доброй «Камиллы», написанной белым стихом и содержащей, быть может, самый яркий сценический образ на моей памяти, предел мечтаний любой актрисы — заглавную роль. Борьба за нее шла нешуточная, но требования к роли были столь высоки, что Марина никак не решалась доверить ее ни одной ведущей актрисе, включая себя.
— Но это немыслимо! — воскликнула я однако вынуждена была прервать свои возражения в связи с появлением Эрлинды, а когда вновь заговорила, худшее совершилось, и Эрлинда Лопез уже была назначена на главную роль в постановке Марины Хендерсон «Камилла» по роману Дюма и сценарию мисс Зои Экинс[4].
Думая об этом теперь, я нахожу забавным, с какой готовностью все согласились на то, чтобы Эрлинда перевоплотилась во взрослую белую парижанку, чья личная жизнь была отнюдь не образцом совершенства. На этот счет могу лишь сказать, что те из нас, кто присутствовал на предварительной читке (а я присутствовала), были совершенно потрясены богатством эмоций, с которыми Эрлинда произносила свои самые дерзкие реплики, а также пронзительностью ее голоса, который мистер Хамиш, издатель газеты, окрестил золотистым. То, что ей всего восемь лет и что ростом она не больше метра, никого не смущало, ибо, как сказала Марина, единственное, что имеет значение на сцене — это присутствие, даже в таком театре, как «Театр-в-Яйце», — все остальное дополнят грим и освещение. Оставалась одна загвоздка, связанная с цветом ее кожи, но поскольку городок у нас небольшой и в нем есть свои признанные авторитеты, заведенный порядок не дает права большинству ставить под сомнение решения своих видных представителей, и поскольку Марина находится у нас на особенно высоком счету, никто, насколько я знаю, не рискнул осудить ее смелый выбор. Марина же, будучи нашей самой востребованной актрисой и, безусловно, самой неутомимой, взялась исполнять небольшую роль наперсницы Камиллы Сесилии. Хорошо зная Марину, я была слегка удивлена тем, что она сама отказалась от главной роли, но припомнив все ее обязанности (ведь она, помимо прочего, была еще и директрисой, и авторессой), согласилась, что ей, несомненно, пришлось бы слишком разбрасываться, взвали она на себя еще и эту непосильную ношу.
Мне ничего не известно о том, как проходили репетиции. Меня ни разу на них не пригласили, и хотя я имела некоторое отношение к постановке уже потому, что первой познакомилась с Эрлиндой, приняла это как должное и ни во что не пыталась вмешиваться. Мне говорили, однако, что Эрлинда была бесподобна.
Как-то вечером я сидела в гостиной в обществе мистера Коффина, нашивая кружево на домашнее платье, в котором нашей юной звезде предстояло появиться в первой сцене, как вдруг в комнату вбежала Эрлинда.
— Чем ты встревожена, дитя? — спросила я, но она поспешила уткнуть личико в колени своего опекуна, и отчаянные рыдания сотрясли все ее крошечное тельце.
— Марина! — донесся приглушенный ответ. — Марина Хендерсон — су!..
Даже будучи обескураженной грубостью этого замечания, я не могла в глубине души не признать, что столь безжалостная оценка сути моей старинной подруги не так уж и далека от истины. Тем не менее долг требовал за нее вступиться, что я и сделала, как умела, приведя в пример факты из ее жизни, дабы доводы моей защиты не выглядели голословными. Но еще прежде, чем я дошла до весьма пикантных подробностей о том, как ей удалось женить на себе мистера Хендерсона, на меня обрушился поток оскорблений в адрес моей наистарейшей подруги — горячность, явившаяся, как вскоре выяснилось, результатом их ссоры, возникшей из-за разногласий по поводу трактовки Эрлиндой образа ее персонажа и закончившейся тем, что Марина решила сама исполнять роль Камиллы, поставив Эрлинду перед невозможной дилеммой: либо вообще не участвовать в постановке, либо согласиться на роль Сесилии, еще недавно исполняемой самой авторессой.
Излишне говорить, что на протяжении последующих двадцати четырех часов мы все пребывали в смятении. Эрлинда отказывалась есть и спать. По свидетельству мистера Коффина, она мерила комнату шагами всю ночь — или по крайней мере, ту часть ночи, в течение которой мистер Коффин не пребывал в объятиях Морфея, потому что, проснувшись утром, он застал ее понуро сидящей у окна, измученную и обессиленную, и покрывало на ее раскладушке было нетронутым.
Я советовала смириться, зная, каким влиянием Марина пользуется в городе, и мои рекомендации не пропали втуне, ибо расстроенная, но не сломленная Эрлинда вернулась на подмостки в роли Сесилии. Знай я тогда, чем это обернется, я бы, скорее, вырвала себе язык с корнем, чем взялась давать советы Эрлинде. Но что сделано, того не воротишь. В свое оправдание могу лишь сказать, что действовала из лучших побуждений, а не со зла.
Премьера собрала всех, кого только может собрать на Ки Весте событие такого масштаба. Там были сливки нашего общества, а также несколько особ из ближайшего окружения президента, и даже один драматург из Нью-Йорка собственной персоной. Вы, вероятно, слышали много противоречивых отзывов об этом вечере. Нет нынче в штате Флорида человека, который бы не утверждал, что присутствовал на спектакле, а когда слушаешь рассказы тех, кто действительно присутствовал, невольно кажется, что в ту роковую ночь они находились за сотни миль от театра. Как бы то ни было, я там была в своем белом сетчатом платье на переливающейся голубой подкладке и с опахалом из искусственных перьев цапли, с которым не расстаюсь вот уже двадцать лет, с тех пор как мистер Крэг подарил его мне на годовщину свадьбы.
Мистер Коффин и я сидели рядом, оба в крайней степени возбуждения в преддверии долгожданного дебюта нашей юной звезды. Публика тоже, казалось, предчувствовала, что ее ждет нечто из ряда вон выходящее, ибо когда в середине первого акта Эрлинда вышла на сцену в тюлевом платье, расшитом орхидеями, зал взорвался аплодисментами.
* * *
Пробираясь к своим местам перед заключительным пятым актом, мы оба знали, что вечер принадлежит Эрлинде. Даже в кино мне не доводилось видеть такого исполнения! Или слышать такой божественный голос! В сравнении с ним несчастная Марина звучала, как бродяжка из Мемфиса, и все, кто хоть немного знал нашу авторессу, видели, в какой она ярости от того, что ее затмили в ее же спектакле.
В последнем акте марининой «Камиллы» есть одна исключительно красивая и трогательная сцена, в которой Камилла возлежит на шезлонге, в ниспадающем пеньюаре из белого искусственного шелка. Возле нее стол, на котором стоят канделябр с шестью зажженными свечами, чаша с камелиями из папье-маше и несколько бумажных салфеток. Сцена начинается следующим образом.
— Ах, неужто он никогда не приедет? Скажи мне, милая Сесилия, не виден ли тебе его приближающийся экипаж в окне?
Сесилия (Эрлинда) делает вид, что выглядывает в окно и отвечает:
— Никого нет на улице, кроме старика, продающего вечерние газеты.
Сами видите, сколько в этих словах поэзии, ничего лучше в своей жизни Марина не писала. Затем наступает момент — кульминационный для всей пьесы, — когда Камилла (я знаю, что вообще-то у героини другое имя, но Марина назвала ее так, чтобы не путать зрителей) после убедительного приступа кашля приподнимается на локте и восклицает:
— Сесилия! Все меркнет. Он не приехал. Зажги еще свечей, ты слышишь? Мне надо больше света!
Тогда-то это и случилось. Эрлинда приподняла канделябр и занесла его над головой — нечеловеческое усилие, если учесть, что он превосходил ее своими размерами после чего, прицелившись, она метнула его в Марину, которая мгновенно воспламенилась. В театре началось невообразимое! Марина — столп пламени — ринулась по проходам в ночь — с ней только на улице с трудом удалось совладать двум полицейским, сумевшим потушить огонь, после чего они доставили ее в больницу, где она сейчас и находится в ожидании двадцать четвертой операции по пересадке кожи.