Пока я разбираю содержание сводки, все терпеливо молчат, прислушиваясь, не идет ли кто чужой по коридору.
— Ленинград как? — спрашивает Коробов. Он окончил военно-фельдшерскую школу в Ленинграде. Здесь, в лагере, заболел туберкулезом и его перевели к нам.
— Про Ленинград молчат. На севере и в центре фронт там, где и был, немцы нигде не продвинулись.
— 3астрял у них в горле Ленинград, — добавляет Михаил Прокопьевич. — Что Англия и Америка, нигде не собираются высаживаться?
— Думаю, что немцы проговорились бы, если б такое произошло, — отвечаю я.
— Помогли бы нашим вторым фронтом — и все, конец Гитлеру через полгода! — Баранов рвет газету и, сунув в печку, тут же поджигает.
За окном слышно как немцы поют. Между главной оградой лагеря и немецкими казармами проходит дорога, по ней каждый день в одно и тоже время идет в город рота солдат и всегда у них одна и та же песня. Молодых мало, в такт песне, в ногу идут только передние, а остальные — как могут, сутулятся. Вон, колченогий, вовсе не в шеренге, винтовка с одной стороны, противогаз с другой, они на длинных для его роста ремнях, шлепают по ногам. Он и сам обвис, грудь запала, живот тощий, кажется, что все ушло вниз, в широкие голенища сапог. И еще один такой же, его почему-то клонит вправо, он уже дважды сходил на обочину. Смотрю на них не отрываясь. Конечно, на фронте другие солдаты, но все равно не римские вы легионеры, не суждено вам захватить мир, нет! Да и среди фронтовых солдат тоже, наверно, разные...
* * *
— Раненого привезли!
— Как раненого?! Откуда?
— Я сам толком не знаю! Вон у подъезда, на носилках! Сашка прибегал, сказал, чтоб я помог нести в перевязочную. — Баранов на минуту зашел в палату, чтоб сообщить новость. Спешу за ним. Продолжается дождь, ливший всю ночь. Ночью была гроза, дребезжали рамы от сильного ветра, к утру ветер утих, но серая пелена дождя, еще висит за окном.
В перевязочной Спис, Пушкарев, санитары. Раненого перекладывают с носилок на стол. Он босиком. Широкие галифе кавалерийского командира залиты кровью. Высокого роста, с худым лицом, светлыми, свалявшимися, волосами. Бледен от волнения и потери крови. Спрашивать ни о чем нельзя: у двери стоит Вобс и еще двое из комендатуры. Пушкарев тихонько отвечает мне!
— Побег!
Рана оказалась не опасной. Сквозное пулевое ранение бедра, кость не задета. Перевязав, отнесли на нары.
Вскоре стали известны подробности побега. Старший лейтенант уже однажды бежал. Его поймали и после долгих допросов посадили в «Особую группу». Но кто пытался бежать один раз, тот попытает счастье вторично. Немного оправившись от побоев и допросов, стал готовиться к новому побегу. Рассмотрел, что от подвала, где находится «Особая группа», идет неглубокая канава до самой проволоки и выходит за нее недалеко от комендатуры. Подобрал еще троих: Маркова — политрука, Аронова и Клейнгезинта. Пилить решетку нечем. Оставалось одно: из ночи в ночь выковыривать большим гвоздем кусочки бетона из-под каждого прута. Это было, наконец, сделано. Дождались ненастной ночи, темной, с грозой. Сегодня четверо смельчаков вылезли из подвала и по-пластунски добрались до проволоки, подлезли под нее и выскочили на улицу. Светало. Не все знали расположение улиц в городе, поэтому держались вместе. Уже недалеко от Немана наткнулись на жандармский патруль. Аронов был убит сразу. Марков и Клейнгезинт успели добежать до берега и бросились в реку. Шавров, теряя силы, свернул в разбитое здание, надеясь, что где-нибудь в стене есть пролом, но оказался там как в западне: ни спрятаться, ни выскочить. Вбежавший вслед за ним жандарм выстрелил в упор.
О судьбе бросившихся в Неман ничего неизвестно. Погибли ли они в реке под выстрелами патрулей или им удалось переплыть реку и добраться до леса, — никто не знает.
Побег четверых, пусть и неудачный, приободрил весь лагерь. Обсуждают событие на все лады.
— Если бы пораньше вылезли из подвала...
— За проволокой надо было разделиться, а не бежать вчетвером.
— Старшему лейтенанту не повезло, из здания, куда вбежал, не было выхода...
Каждый ставит себя на место беглецов и обдумывает возможные варианты.
«Особую группу» перевели в другое помещение в том же подвале. Усилили охрану. Дни «Особой» сочтены. Накануне расстрела по приказу коменданта лагеря из хирургического отделения отправили обратно в подвал Шмуйловича Он находился в лазарете с прободением язвы желудка, удачной операцией Иванов спас его от неминуемой смерти. Но, нет... Фашизм — это-то и есть неминуемая смерть.
В утро 22 июля 1942, года заключенные «Особой» в последний раз видели небо... К подвалу подъехали четыре крытых грузовика, с эсэсовцами, прибывшими из города. Заключенным приказали сесть на дно кузова. Палачи торопились, ударами и руганью подгоняли обреченных. Беленького, который не мог передвигаться без костылей, бросили, в кузов, а костыли отшвырнули в сторону. В каждую машину сели по четыре эсэсовца с автоматами.
От тех, кого водили, за проволоку на работу, потом узнали: расстреляли всех во рву за городом.
* * *
В лагерь доходят путаные сведения о положении на фронте. По сообщению газет и по настроению тех немногих немцев, которые соприкасаются с лазаретом, чувствуется, что их армия завязла под Сталинградом. И прежде других барометром успехов или неудач немцев на фронте служит Вобс. В последнее время он чаще дымит трубкой, бьет и правого, и виноватого. Лучше ему не попадаться на глаза. Верил, наверно, что со взятием Сталинграда Россию поставят на колени — и войне конец. Но уже во второй раз не выполнены сроки захвата города на Волге. Если так пойдут дела, то легко и ему на передовую попасть.
В конце августа сорок второго года на долю пленных гродненского лагеря выпало счастье услышать прилет советского самолета. Ночью все вскочили от сильного грохота. Бомбят! В промежутках между взрывами слышен гул моторов крупного самолета.
— Ох, хорошо! Ox, хорошо! — вскрикиваю я при каждом бомбовом ударе и от волнения не попадаю ногой в штанину. Через окно можно рассмотреть, как на дворе немецких казарм, что вблизи лагеря, солдаты забрасывают землей белесоватое пламя зажигательной бомбы.
Выбежали вниз, к дверям. От осветительных бомб, медленно спускающихся на зонтиках-парашютах, виден каждый камешек на земле, каждая травинка. Свет выключен, караульные перекликаются между собой, кто-то их проверяет.
Уложив несколько фугасок на территорию немецких казарм, самолет еще долго кружит над городом, ровный шум его мотора — не прерывистый, как у немецких — радостно будоражит заключенных.
— Бей! Бей их! — взволнованно восклицает кто-то из больных.
Но летчик не торопится. Гул моторов то отдаляется, то снова ближе. В темной ночи фашистского плена самолет кажется живой птицей, вестником близкого освобождения. Осветив весь город, летчик разыскивает цель.
— Что ж он? — нетерпеливо спрашивает Коробов, устремив взгляд в небо.
— Трудно разобраться, — говорит Яша, — где вокзал, а где лагерь. А то, что лагерь близко от вокзала, наши знают.
Наконец в стороне вокзала раздается мощный взрыв. Из окна на втором этаже сыплются стекла,
Еще долго висят в воздухе мелкие осветительные бомбы, но гул самолета затих.
Остаток ночи никто не спит. Наши близко — это первый вывод. Второе: немцы оскудели оружием. В городе нет ни одной зенитки, не было слышно ни одного выстрела.
Утром все, кто только мог ходить, вышли во двор. Каждый хочет поделиться своим впечатлением, гордостью за наших. Некоторые доказывают, что был не один самолет, а три. Сашка-ленинградец нашел у ближайшей к лазарету проволоки осколок бомбы и уверяет, что осколок не прошлогодний, а от сегодняшней бомбежки.
— Тепленький еще! — кричит он издали, весело улыбаясь. Кусок бесформенного металла с острыми краями пошел по рукам. Всем хочется подержать его, пощупать, будто он таит в себе тепло родины. И, действительно, осколок теплый — от прикосновения сотен рук.