— Хлористый кальций достанете, Яков Семенович?
— Во втором отделении еще есть. Дадут, наверно.
Следующий, горбоносый кавказец, тоже температурит.
— Грудь болит, голова болит. — жалуется он. Расстегнув ворот гимнастерки, можно увидеть причину болезни: на шее — пакеты увеличенных лимфатических узлов. Некоторые нагноились, кожа над ними, покраснела, мягко пружинит, готовая вот-вот прорваться под напором гноя. И у него туберкулез, но в другой форме.
Легче тем, у кого ранение. С такими легче и нам: знаешь, что можешь помочь. Записываем их, потом, после обхода вызовем в перевязочную. Мы с Яшей не торопимся. Больным нравится внимательный осмотр, искра надежды оживляет их лица. Кто с Кавказа иди из Средней Азии, особенно если были они на первом году службы, тем трудно рассказать о своей болезни, в их черных глазах видна лишь безысходная тоска, мольба о помощи. Яша или я быстро находим кого-либо из их земляков, хорошо разговаривающих по-русски. Последний, кого мы смотрим, лежит на животе и слабо стонет. Рука горячая, пульс частый, лицо бледное, одутловатое. Соседи по нарам говорят, что ночью он бредит. Огромный гнойник, флегмона, занимает область левой ягодицы. Надо вскрыть не откладывая.
— Инфекция глубокая. Пришлю за ним ребят с носилками, возьмем в перевязочную, — говорит Яша. И когда отходим от больного, рассказывает:
— Пленных грузили, в вагоны, конвоирам и показалось, что погрузка идет медленно. Стали подгонять прикладами, а его ткнули штыком в зад.
Раздают баланду. Кусочки брюквы или «немецкого сала», как называет Яша, опускаются на дно котелка и их можно пересчитать сквозь прозрачную жидкость. Если эти несколько кусочков брюквы весят сто граммов, то порция баланды содержит шестьдесят — сто калорий. За счет чего живем? Даже при строгом постельном режиме взрослому человеку нужно около тысячи двухсот калорий в сутки.
Перед отбоем Яша предлагает сходить снова в перевязочную.
— Сегодня ночью дежурит штатский фельдшер из города. Табачок у него иногда бывает.
У цивильного фельдшера такой же вид, как у тысяч других на оккупированной территории: впалые, давно небритые щеки, сутулые плечи, потрепанные брюки. Разговор, который он завел после того, как познакомились, посидели и успели немного помолчать, приглядываясь друг к другу, мог показаться странным. Подобные разговоры ведут старушки монастырские. Но так — только на первый взгляд.
— Доказывают в бога верующие, что Апокалипсис давно предсказывал войну в 1941 году, пришествие антихриста, реки людской крови. Смотрите, что получается! — и он начал писать что-то вроде ребуса: цифры и отдельные буквы. Получалось и 1941 год, и антихрист, и Адольф.
Я вспомнил, как нечто подобное, про реки крови и пришествие антихриста, читал у Толстого в «Войне и мире». И тогда, в двенадцатом году многие русские люди свою веру в победу над врагом подкрепляли ссылками на Апокалипсис, на божий промысел.
— А про то, когда наступит конец войны, что говорится? — спрашивает Яша.
— Пока молчок, ничего не говорят.
И за это спасибо! Не говорят, что войне скоро конец, значит, не верят в победу Гитлера. Время работает на Россию! Пусть и не будет скорого конца войны! В рассказе фельдшера радует и то, что сами гитлеровцы все меньше кричат о быстрой победе, они уже не столь усердно, как раньше, выдают желаемое за действительность: «развал советского строя», «колосс на глиняных ногах...»
* * *
Всю ночь ворочаюсь от холода. Встал на рассвете, подошел к крайнему окну. Отсюда хорошо видна улице и ближайшие переулки, мост через Неман, часть города на противоположном высоком берегу. Через улицу, на холме, заросшем деревьями, возвышается громада старого костела. Из переулка напротив показалась группа людей. Идут строем, по мостовой. По бокам и сзади — немцы с автоматами. Люди уже приближаются к мосту, а там, в глубине утопающего в утренних сумерках переулка, показываются еще и еще такие же группы мужчин под конвоем. Молодые и старые, в телогрейках, поддевках. Многие без теплой одежды, в легких пиджачках, с поднятыми воротниками, сцепленными спереди булавкой. У каждого желтеют на груди и спине большие шестиугольные звезды. На боку — матерчатая сумка. Евреи... Идут на работу. Из гетто, наверно. Провожаю взглядом каждую группу, пока она не исчезает за мостом... За что? В чем виноваты они, родившиеся от евреев и называющие себя евреями?
Вспомнил отца, мать, брата. Брат работал на заводе в Харькове, за несколько месяцев до войны получил комнату и перевез родителей к себе. Отец был тяжело болен. «Как это так — ничего не делаю? — говорил он. — Всю жизнь работал!» Всю жизнь... С детских лет и до старости с топором, пилой, рубанком. Когда-то ладный, широкоплечий, с крупными мозолистыми руками, в последние годы стал сдавать. Придет с работы и сразу ложится. Вспомнился дед, стоящий у верстака на одной ноге; вторую ногу заменяла деревяшка. Все родственники отца — столяры. Дядя Мойше Шнеер и в семьдесят лет мастерил людям рамы, тумбочки, столы. Белая борода почти до пояса. Когда он в субботу, надев черный картуз и длинное пальто, шел в синагогу, люди любовались им. Что с ним теперь? Наверно и ему немцы приказали нашить шестиугольные звезды, и его гоняют на работу... А Кресля, его жена, высокая, худая старуха, с катарактой обоих глаз, дома одна. Ощупью она добирается в сени, к ведру с водой. Нет Мойше-Фоле, он всегда подавал воду...
Пошел к Кислику, захотелось увидеть его и хотя бы немного отвести душу.
— Что вчера не приходили? — спросил он,
— Обход делал внизу. А как твои дела?
— Температурю...
Внимательно смотрю на его костлявую грудь.
— Брось курить!
— Не могу! Хоть сушеными листьями, а чем-то затянуться надо.
— Я сейчас смотрел как евреев на работу гонят. И стариков не оставляют.
— Хорошо еще, что берут на работу. Не всех берут... — Кислик свесил ноги с нар. — Там можно снять с себя телогрейку и променять ее на кусок хлеба или сала. Или еще какую-нибудь тряпку продать. Самому поесть и семье принести. Хуже тем, кто болен и не может работать.
— Как ты думаешь, убегает кто-нибудь, когда их ведут на работу? Или на обратном пути, или во время работы? Охрана ведь небольшая.
— Легко сказать! — ответил Кислик с упреком. — Не в охране дело! Как бежать, когда в гетто, за проволокой, остается семья. Есть им нечего, они ждут, когда придет муж или сын и принесет чего-нибудь. Как бросить семью и спасать самого себя? Немцы за побег расстреливают всех родственников.
Я устыдился своего необдуманного вопроса. Посидев немного, стал прощаться.
— Заходите! — попросил Кислик. — Поговорим...
— Встречаться нам нужно, да не хочется вызывать лишних подозрений. Могу на тебя тень бросить, я ведь фамилию не сменил.
— Э-э, все равно!
В перевязочной Яша, стоя у стола, пересчитывает таблетки. Я надел халат и, не ожидая прихода Валентины Викентьевны, пошел к больным
Тяжелый, сырой воздух палаты не позволяет сделать глубокий вдох. Потом, во время обхода, уже не обращаешь внимания на запах плесени. Нет никакой нужды мыть полы два раза в день, достаточно и одного раза. Но немцам нет дела до сырости и холода в палатах. Нет им дела и до вшивости, которая с каждым днем все больше мучает больных. Мыться негде. Но и на это наплевать! Немцы, входя в лазарет, должны видеть свежевымытый пол. Таково их требование. И моют пол два раза в день. Вытирать насухо и нечем, и сил нет, вода затекает в широкие щели, застаивается под половицами.
— Долго вы осматриваете больных, доктор! — вполголоса произносит Яша, только что освободившийся от перевязок.
Внимание больных привлек стук железных колес по мостовой. Крестьянский обоз, конвоируемый конными немцами, спустился с моста и заполнил улицу. Скоро зима, грязь на мостовой подмерзла, уже не брызжет из-под колес. На повозках навалены мешки с картошкой, капустой, из-под рогож высовываются копыта убитых животных. Черное клеймо во всю ширину каждого мешка: орел с распростертыми крыльями держит в когтях свастику. Между повозками — солдаты верхом на лошадях. От нахохлившихся фигур немцев с низко надвинутыми фуражками, от их паучьих эмблем-свастик холодный осенний день кажется еще более ненастным. Немцы ежатся от холода, их ссутулившиеся фигуры не столь воинственны, как этот орел на мешках, готовый схватить в когти весь земной шар.