Тетя вытерла вспотевший лоб.
— Ну, — сказала она совсем тихо, — ты знаешь, в ту же ночь угнали наших.
— Ммм… — пробормотал я.
Тетя не приставала ко мне с разговором. Посидела какое-то время, глядя на долину. Вдруг вскочила.
— Что это я тут расселась! Корове нужно сена подбросить. И нам что-нибудь сварить пора. Пресвятая дева, я совсем про тебя позабыла. Ну и растяпа! Ты же есть хочешь. Пятнадцать лет не был дома, вернулся, а тебе даже ужина не дают. Пойдем!
Я поднялся. Пошел с ней в хлев, где она подложила корове сена, потом сидел на кухне, на скамейке возле очага. Скамейка была высокая; я вспомнил, как когда-то мы болтали босыми ногами над пустым ящиком для дров, и спустил ноги с края очага. Тетя улыбнулась. Она переставляла горшки и изредка окидывала меня взглядом, в котором было не только расположение, но и любовь. Двигалась она быстро и очень ловко. Бережливо очистив картошку, помыла ее, поставила горшок на огонь, вытерла руки о передник, поправила платок и внезапно продолжила рассказ:
— Но это еще не конец. Папаша Орел еще многое успел вытерпеть. Собрали их в селе, у Потребара. Двадцать человек. Среди них был и Подорехарев Нац, он-то мне потом все и рассказал. Арестованных заставили нести мешки с награбленным добром. Нашего и Обрекара — тоже. И погнали их в Толмин. Пешком. Обрекар был очень слаб. Правда, он держался, но в Баче силы оставили его. Наш, — она все время говорила «наш», чтобы не употреблять слово «отец», — тоже сбросил мешок, решил: будь что будет. Обрекар взял его за руку и сказал: «Не смей, Франце! Ты на десять лет моложе меня. И здоровый еще. Если бы я умер в твоем возрасте, не успел бы сделать ничего хорошего. По сути дела, считай, что и не жил. А так — жил. Жить нужно. Ты же помнишь, что нам говорили на Облаковой вершине: защищай свою жизнь до последнего дыхания; не теряй головы от отчаяния, злости или обиды; о гордости тоже нужно вспоминать вовремя… так же как и о храбрости. Бороться можешь, только пока ты жив». И уговорил его опять взвалить мешок на спину и идти дальше. А Обрекара бросили на телегу, и больше его никто не видел, кроме Подорехара: тот видел, как его мучили в Толмине. Но даже если бы он не видел и ничего не рассказал мне, я бы все равно знала, как было. Видишь ли, я трижды читала «Записки из мертвого дома», и мне кажется, я сама была в Сибири, и столько раз перечитывала «Жития святых», что до мелочей представляю Колизей, где на первых христиан выпускали львов и тигров. Так же я знаю, что произошло с Обрекаром. Иногда сижу в горнице, смотрю на фотографию, и картины его мучений так и стоят перед глазами. И если бы мне сказали, что все было по-другому, я бы не поверила. Но все было так… Для начала его избили, иначе и быть не могло. А на другой день, окровавленного, приволокли в канцелярию. Там его допрашивал немецкий офицер, Бики, носатый переводчик в домобранской форме, а Грегорев Винко — он родом из Модрей — хлестал его ремнем. Такие звери! Они его даже за его взгляд били. Наверняка! «Посмотри на меня!» — орал офицер. Переводчик перевел, Обрекар поднял голову, посмотрел. Офицер взмахнул рукой, и Винко ударил его ремнем по лицу, тот упал. Когда встал, офицер опять закричал: «Посмотри на меня!» Обрекар опять посмотрел, офицер снова взмахнул рукой, и Винко снова хлестнул… Так его мучили. Потом выволокли во двор. Тогда-то Подорехар и увидел его из своей камеры. Обрекару приказали подойти к стене. Он шел очень медленно и думал: «Теперь — конец». Но когда дошел до середины двора, приказали остановиться. Остановился. Приказали повернуться. Повернулся. «Пускай его понюхает Риц!» — ледяным тоном приказал офицер. Выпустили огромного полицейского пса. Зверюга бросился на Обрекара и сбил его с ног. Но не укусил. Отступил и словно бы испуганно и удивленно залаял. «Auf! Auf!»[11] — орал офицер. Обрекар попытался встать — сил не было. Поднялся на четвереньки, дальше не смог. Они над ним ржали, потом дали ему толстый кол. Он с трудом поднялся, держась за палку, посмотрел на свои старые ноги, видать отслужили. Оглянулся и уже хотел крикнуть им, пусть кончают, но увидел горы, кольцом обступившие долину, и улыбнулся. На него снова напустили пса. Пес рванулся и опять остановился перед в три погибели скрюченным стариком, опиравшимся на кол и смотревшим на мир открытым ясным взглядом. «Риц! Риц! Риц!» — надсаживался офицер. Но Риц только испуганно оглядывался. Тогда пришла очередь Бики. «Ударь пса! Колом его! Ударь пса!» — кричал он Обрекару… Какие же это были звери!.. Офицер орал и эта толстоносая уродина — переводчик — тоже. Как будто в них не осталось ничего человеческого! Обрекар ловил ртом воздух, потом посмотрел на собаку, переступил с ноги на ногу, пытаясь обрести равновесие, и очень медленно поднял кол. Пес поджал хвост, заскулил и отбежал в сторону. Офицер поднял револьвер. «Конец», — мелькнуло в сознании Обрекара. Он из последних сил навалился на кол и зажмурился. Раздался выстрел, но Обрекар не почувствовал боли. «Правильно говорят, бывает, человек ничего не чувствует», — подумал он. Ждал, что дальше. И тут услышал хрип у своих ног. Открыл глаза. Рядом, почти возле его ног в луже крови лежал Риц. Обрекар вспомнил бедного Смукача. Он хотел наклониться к собаке, офицер не позволил, подскочил к нему. «Ха, свинья! — шипел он. — Ты подумал, я стрелял в тебя. Но ты не пес, понимаешь, не пес. Пуля — это слишком большая честь для тебя! Пуля не для тебя!» — пролаял он и, подняв руку, ударил Обрекара револьвером в висок. Старая голова Обрекара поникла. Выпустив из рук кол, он рухнул рядом с собакой. Его пальцы судорожно заскребли по песку, но глаз он не закрыл. Не закрыл, точно знаю, что не закрыл! — убежденно сказала тетя и замолчала.
Мы поужинали, почти не разговаривая. После ужина сели на порог. Стояла прекрасная ночь, тихая, спокойная. Лунный свет уже заполнил долину. Идрийца текла внизу почти неслышно. Дальше, под вырубкой, она шумела, переваливаясь через скалы. Я видел белую пену, ветви молодого ивняка, их раскачивал ветерок, и не слышал ни малейшего шума, даже шелеста листьев.
Тетя сидела скорчившись, опираясь локтями о колени и молчала. Потом неожиданно сказала:
— Ты думаешь, его похоронили? Нет. Бросили в сад к Модрияну и велели закопать. Почему? Неужели они его боялись? Даже мертвого? А Модриян! Ему пришлось одному закопать его в собственном саду. Под грядкой салата. Так они ему отплатили. Неудивительно, что он помешался.
— А нельзя было похоронить в другом месте?
— Уже похоронили. В родной земле. Там, — она показала на склон, где на уступе в лунном свете виднелась церковь и кладбищенские кресты. — И ты думаешь, он умер? Конечно, и все-таки — нет. Покойников я боюсь, а если бы сейчас Обрекар пришел за водой, встал бы рядом со мной, мне бы это не показалось странным и я бы ничуть не испугалась. Ни одного погибшего партизана не испугалась бы. Эти люди не умерли, хотя и погибли.
— Не умерли, — согласился я.
— Да, — продолжала тетя. — Похороны были торжественные. И Дрейца мы в тот день похоронили. Все село собралось, кроме тех семерых. И дядюшка Травникар, Фра Дьяволо, и Борис пришли. И бывший комиссар, который сейчас в нашем селе за учителя. Он выступал. Хорошо. Говорил об отце Орле. И о Дрейце тоже. Я очень хорошо запомнила его слова о том, что народ, который настолько здоров и силен, что может пробудить загубленную душу и очистить ее в борьбе, победит и достигнет своей цели. Так он говорил. Травникар здесь даже всхлипнул. Когда гробы опустили в могилу и учитель кончил говорить, Борис вышел вперед. В партизанах он подрос, был в форме, с винтовкой. Наверно, тоже что-то хотел сказать, видел, как это делается у партизан, но, похоже, стеснялся учителя. Он молчал, стискивая зубы, в глазах были слезы, потом решительно выпрямился и сказал: «Мы их прогнали, дедушка! — снял винтовку, трижды выстрелил вверх и отдал честь: — Здорово, Папаша Орел».
— А где он сейчас? — спросил я.
— Борис? Дома. Работает — и неплохо работает — и в школу ходит. Мужики достали досок, под руководством дядюшки Травникара за две недели подвели дом под крышу, чтобы стены не пропали. Когда Стане и Мирко вернутся из плена, из Франции да Америки, у них уже будет крыша над головой. Поле, то есть вырубки, молодежь подняла. Сходи, посмотри.