Наконец, и в головной полк были уряжены воеводы. Ими стали два брата из боярского рода Всеволожей, Дмитрий и Владимир Александровичи.
Русское войско в боевом построении как бы уподоблялось человеческому телу, не случайны поэтому и телесные названия его частей: головной, или великий, полк, полк правой руки, полк левой руки. На Девичьем поле была произведена прикидка: кто, где и под чьим началом будет находиться в предстоящем сражении. Но именно лишь прикидка. Многое ещё могло поменяться и, как увидим, поменялось или дополнилось. А сейчас важно было хотя бы начерно закрепить военачальников за их полками, чтобы люди пригляделись к ним заранее.
На смотр собрались затемно, нужно поскорее всё закончить и в тот же день продолжить поход. В два неполных дня рассчитывали поспеть к усть-Лопасне. Там назначалась встреча с князем Владимиром Андреевичем, шедшим из Серпухова, и «великим воеводой» Тимофеем Васильевичем Вельяминовым. Этот должен был подвести с собой от Москвы остаток ополченцев, по разным причинам задержавшихся.
Коломна истаяла за спиной, великокняжеские полки опять двигались в походном порядке, от Оки старались держаться на расстоянии, чтобы перемещение такой громадной воинской силы не было заметно с рязанской стороны. Как знать, что у неё на уме, у той стороны? Если Мамаю донесут, что Дмитрий спешно оставил Коломну и движется вверх по Оке, не изменит ли ордынец своих дальнейших намерений? Но, впрочем, донести ему смогут через два дня на третий, никак не раньше. А к тому времени русская рать уже будет переправляться через Оку.
Жители Лопасни обязаны загодя обеспечить быстроту переправы: наладить лавы, сколотить плоты, лодок подогнать побольше к московскому берегу. Не зря всё же так упорно держались за Лопасню, не уступили её в конце концов Олегу. Вот она как теперь понадобилась! Всё сообщение с заокской сторожей осуществляется нынче летом через Лопасню. Маленькая крепость, уцепившаяся за рязанский берег, стала необходимейшим звеном между Москвой и далеко на юг ушедшими отрядами разведки.
Как и загадали, 25 августа, ровно за неделю до намеченного Мамаем выхода к Оке, Дмитрий стал на лопасненском перевозе, и его воины освежили изнурённые лица водою большой реки. В тот же день к назначенному месту встречи подошли ратники из волостей князя Владимира Андреевича. Дмитриев дядя, окольничий Тимофей Васильевич, также успел вовремя с добором московских ополченцев, в том числе пеших воинов, а заодно с поклоном великому князю от супруги и деток.
И тогда же Дмитрий отдал воеводам приказ перевозить полки.
Уже и потому надо было делать это немедленно, что слишком тесно было им всем сейчас на московском берегу. Теснота невиданного воинского многолюдства радовала, но она же и утомляла, грозя перерасти в неразбериху, толчею. Огромному телу русской рати нужен был простор, чтобы распрямить плечи, вдохнуть полной грудью.
Сам Дмитрий Иванович решил переправляться напоследок. Его по-прежнему беспокоило соотношение конницы и пехоты, невыгодное для последней. Имено поэтому он попросил Тимофея Вельяминова остаться здесь ещё на денёк-другой на случай, если вдруг подоспеют ратники. Так как русское войско от Лопасни пойдёт гораздо медленней, чем двигалось до сих пор, то отставшие, буде такие окажутся, без труда нагонят великого князя. Пусть лишь Тимофей Васильевич, когда его люди ступят на рязанскую землю, строжайше им накажет: не трогать у соседей не то что имений, но ни единого колоса, лежащего на жнивье. Это наказ общий, он передан уже по всем полкам, всяк ратник знает. Если объявятся недовольные — отчего бы, мол, не постращать переметчиков-рязанцев, — подстрекателей этих вразумлять: князю видней, переметнулась Рязань к Мамаю или нет.
Он хотел, чтобы его приказ воодушевил воинство: не велено трогать рязанцев, значит, Олег не поддался всё же басурманам.
Перевозились весь день и вечер, до сумерек, до туманов, до ночи. Ока широка, да и рать немала. Словно вся мужская сила Руси, покинув по тревоге свои жилища, вздумала переселяться навсегда в иные земли. И было что-то насупленно-сумеречное, таинственное и торжественное в этом великом исходе, будто чуяли многие: не увидеть им больше Оки, не увидеть обратной дороги, светлеющей безмолвно посреди глухой мглы.
Лодку Дмитрия Ивановича гребцы оттолкнули от истоптанного и безлюдного московского берега только на следующий день.
Он не так уж часто покидал родительские пределы Междуречья, всего несколько раз, по пальцам можно перечесть. И не потому, что был домоседом. В редкое лето не изнурял плоть ношением боевой брони — этих вериг ратнических. Битву понимал как нужду, принимал её со смирением, впрягался в её ярмо со всеми, не отлынивал. Но для этой, на которую вёл людей сейчас, не было пока в душе подходящей меры, а на памяти — образца. О ней не было у кого спросить, с кем посоветоваться — ни с дедом Иваном, ни с прапрадедом Александром, явись они сейчас перед ним с того света. Как знать, может, они лишь покачали бы головами, глядя на него, и, печальные, растворились бы в зыбком мороке, как растворился нынче у него за спиной родимый берег. Будет победа — она разделится на всех, но беда, неудача спросится с него одного. И до конца своих дней он будет проходить с опущенными глазами мимо вдов и сирот. А сейчас вот, стараясь не смущать себя подобным предчувствием, он об одном лишь заботится: хватит ли воинов для решающего дня? И оглядывается вместе с другими на дорогу, и прислушивается: не топот ли конский слышен, не земной ли гул под ногами торопящихся пешцев?
Но безмолвие обступало со всех сторон великую рать, с каждым часом оно становилось глуше, тягостней, выжидательней. Вниз по пустынной, почти лишённой следов людского обитания водораздельной гряде полки влеклись на юг, встречь солнцу. Неласков был его свет, чуялось в этом свете какое-то чёрствое безразличие к утомлённым людям, отирающим мокрые лбы, слизывающим с губ пыль и песок, подолгу молчащим, потому что слишком глубоко каждый ушёл в свою думу. Они остались одни — перед неминуемостью притягивающего их к себе события, перед насторожённостью пространства, медленно вбирающего их в себя. Они одни — и нету надежды на людскую подмогу. Как ни много их тут, а они — одни.
И только через неделю, когда и ждать перестали кого бы то ни было и когда до Дона оставалось всего двадцать с небольшим поприщ, от обозного хвоста понеслась, нарастая, волна голосов: «Е-дут!.. Иду-ут!»
Но кто же, кто? Ополченцы Тимофея Васильевича? Или новгородцы? Или тверичи наконец усовестились? Не сразу и узнали в лицо двух седых от пыли Ольгердовичей, князей Андрея и Дмитрия. С неубывающей надеждой ждал их великий князь московский. Но мало ли кого он ждал! Мало ли с кем заранее договаривался о совместных действиях против Орды! Дело тут такое, что не прикажешь, на договор не сошлёшься. Тут каждый поступает, как ему совесть подсказывает. Не дивно ли: у двух сынов Литвы русского чувства на поверку оказалось больше, чем у того же Михаила Александровича! Может, и не догадываются Ольгердовичи, как много значит для московского князя их появление… Ягайло, говорят, уже у Одоева стоит, поджидая великого темника. Видел бы покойный Ольгерд, бивший татар у Синей Воды, с кем снюхался его любимчик. Но Ягайло — не вся Литва.
И уже окончательно растрогало Дмитрия Ивановича непредвиденное появление ещё одного князя, его и в живых-то не чаяли зреть! То был Фёдор Елецкий, удельный вотчич с берегов Тихой Сосны, то есть как раз оттуда, где сейчас вытаптывают траву Мамаевы полчища. Елец — городишко пограничный, разнесчастный, года не проходит, чтоб ордынцы не чинили ему новых обид. Уж ельчанам ли перечить Мамаю! Им, кажется, сам Бог велел отсиживаться ныне где-нибудь в лесных норах. Ан нет! Прослышал князь Фёдор, что русская рать спускается к Дону, и из-под самых лап Мамаевых выскользнул с малой дружиной, полетел встречь великому князю. Семь бед — один ответ. Чем терпеть ежегодные посрамления, лучше уж в одночасье сложить головушки — и за свой Елец горемычный, и за обиды всей Руси. Счастьем сверкали глаза на чумазом, запалившемся лице князя-бедолаги. Он увидел рать, неохватную, как море, дышащую жаром восхищения. Это было восхищение поступком горстки его ельчан. И, видя такое, хотелось ему плакать от радости, какой ещё никогда в жизни не испытывал.