— Вы не сказали мне, мессер Леонцио, — прервал Эдзелино его речи, которых он, впрочем, не слушал, — вы не сказали мне, что здесь находится синьора Соранцо.
— Ваша милость не соизволили спросить меня об этом, — ответил Леонцио.
— Она здесь уже около двух месяцев и, думается мне, прибыла сюда без согласия мужа. Ибо, возвратившись из своей патрасской экспедиции, мессер Орио, либо не ожидавший ее, либо в безумии своем позабывший, что она должна к нему приехать, оказал ей весьма холодный прием. Тем не менее от отнесся к ней с величайшим уважением, и раз вашей милости попалась на глаза та часть замка, которую видно из этого окна, вы могли заметить, что там выстроили с почти волшебной быстротой деревянное помещение на восточный манер, очень, по правде говоря, простое, но куда более приятное, чем большие, холодные и темные залы во вкусе наших предков. Молодой турецкий раб, вывезенный мессером Соранцо из Патраса, набросал план и описал во всех подробностях, как устроить такой вот гарем, где имеется лишь одна султанша, которая зато прекраснее всех пятисот жен султана, вместе взятых. Здесь сделано все, что возможно, и даже, как говорится, немножко больше, чтобы скрасить племяннице славного адмирала пребывание в этом мрачном жилище.
Эдзелино не прерывал старого коменданта. Он сам не знал, как ему быть. Он и хотел повидать Джованну и боялся этого. Он недоумевал, как надо понимать знак, который она подала ему из своего окна. Может быть, она в печальном своем положении нуждалась в чьем-либо почтительном и бескорыстном покровительстве. Он уже решил было послать к ней Леонцио с просьбой о свидании, когда от Джованны явилась ее греческая служанка и передала Эдзелино приглашение своей госпожи. Эдзелино тотчас же поспешно схватил свою шляпу, небрежно брошенную им на стол, и намеревался уже последовать за девушкой, как вдруг к нему вплотную подошел Леонцио и стал шепотом заклинать его ни в коем случае не идти на зов синьоры, дабы не навлечь на себя и даже на саму синьору гнева Соранцо.
— Он запретил под страхом строжайших кар, — добавил Леонцио, — допускать какого бы то ни было венецианца любого ранга и возраста в свои внутренние покои. А так как и синьоре запрещено выходить за пределы деревянных галерей, заявляю вам, что ваше свидание с ней может оказаться равно пагубным и для вашей милости, и для синьоры, и для меня.
— Что до ваших личных опасений, — решительным тоном ответил Эдзелино, — то я уже говорил вам, синьор: на борту моей галеры вы будете в безопасности. А что касается синьоры Соранцо, то раз она подвергается таким угрозам, пора уже, чтобы нашелся человек, способный избавить синьору от них и готовый на это.
С этими словами он сделал весьма выразительное движение, заставившее Леонцио отшатнуться от двери, к которой он было устремился, чтобы преградить графу путь.
— Я знаю, — произнес он, отступая, — с каким уважением должен относиться к положению, занимаемому вашей милостью в республике и в ее войсках. Поэтому я лишь умоляю вас подтвердить в случае необходимости, что я повиновался данному мне приказу, а ваша милость взяли на себя ответственность за неподчинение ему.
Гречанка достала из ниши на лестнице серебряный светильник, который поставила туда, когда шла к Эдзелино, и провела графа через целый лабиринт коридоров, лестниц и террас до площадки, служившей садом. Теплый воздух ранней и щедрой весны тех мест слегка трепетал в этом защищенном со всех сторон убежище. В вольере щебетали красивые птички, сладостный запах источали цветы, тесно посаженные в горшочках, фестонами подвешенных к колоннам. Можно было подумать, что находишься в каком-нибудь cortile 1 венецианских палаццо, где искусно насаженные розы и жасмины словно растут из мрамора и камня.
Невольница отодвинула пурпурную завесу главного входа, и граф проник в прохладный будуар византийского стиля, обставленный, однако же, в итальянском вкусе.
Джованна полулежала на парчовых подушках, расшитых разноцветными шелками. Она еще держала в руках лютню, а большой белый борзой пес Орио, лежа у ее ног, словно разделял ее грустное ожидание. Она была все так же прекрасна, хотя совсем по-иному, чем раньше. Здоровый румянец уже не алел на щеках, от заботы и огорчений формы потеряли юную округлость. Платье белого шелка, в которое она была одета, казалось почти такого же цвета, как ее лицо, а широкие золотые браслеты болтались на похудевших руках. Можно было подумать, что она уже утратила всякое кокетство, всякое стремление украшать себя, обычно свидетельствующее у женщин о счастливой любви. Жемчужные перевязи ее прически распались и вместе с прядями распущенных волос спадали на алебастровые плечи, но она не позволяла невольницам привести их в порядок. Она уже не гордилась своей красотой. В ее жестах, во всей ее повадке болезненная слабость странно сочеталась с какой-то беспокойной порывистостью. Когда вошел Эдзелино, она казалась разбитой усталостью, и ее испещренные голубоватыми жилками веки не ощущали веяния опахала из перьев, которым рабыня-мавританка обвевала ее голову. Однако, услышав шаги графа, она внезапно приподнялась с подушек и вперила в него лихорадочно блестящий взгляд. Она протянула ему обе свои руки сразу, чтобы посильнее сжать его руку, а затем заговорила живо, остроумно, как будто находилась в Венеции, на балу. В следующее мгновение она протянула руку, приняла из рук рабыни золотой флакон, усыпанный драгоценными камнями, и вдохнула из него, побледнев еще больше, словно теряла сознание. Затем рассеянно провела пальцами по струнам лютни, задала Эдзелино несколько пустяковых вопросов, даже не слушая, что он ей отвечает. Наконец она приподнялась, облокотилась на подоконник узкого окошка, находившегося за ее спиной, и, устремив взор на черные волны, где уже начинало трепетать отражение вечерней звезды, погрузилась в безмолвную задумчивость. Эдзелино понял, что в ней — отчаяние.
Через несколько минут она знаком отпустила прислужниц и, оставшись наедине с Эдзелино, вновь обратила к нему свои большие синие глаза, окруженные еще более темной синевой, и взглянула на него со странным выражением доверия и глубокой грусти. Эдзелино, смертельно расстроенный ее видом и поведением, ощутил вдруг в себе пробуждение той нежной жалости, о которой она словно молила его. Он подошел поближе. Она снова протянула ему руку и, усадив его на подушку у своих ног, заговорила:
— О мой брат, о благородный мой Эдзелино, вы, наверное, не ожидали найти меня в таком состоянии? Вы видите, что сделало с моим лицом страдание. Ах, вы бы мне еще больше посочувствовали, если бы могли поглубже проникнуть в ту бездну муки, что разверзлась в моей душе!
— Я догадываюсь об этом, синьора, — ответил Эдзелино. — И раз вы дали мне святое и нежное имя брата, будьте уверены, что я с радостью исполню братний долг. Приказывайте — я все совершенно точно выполню.
— Не знаю, что вы хотите этим сказать, друг мой, — продолжала Джованна.
— Какие приказы могу я вам отдавать? Разве что поцеловать за меня вашу сестру Арджирию, прелестного ангела, просить, чтобы она молилась и помнила обо мне и говорила обо мне с вами, когда я перестану существовать. — Вот,
— добавила она, отделив от своей прически полуувядший цветок олеандра, — передайте ей это от меня на память и скажите, чтобы она старалась уберечься от страстей, ибо есть страсти, ведущие к смерти, а этот цветок — их эмблема. Это царственный цветок, им венчают триумфаторов, но, как и сама гордыня, он таит в себе утонченный яд.
— Однако, Джованна, не гордыня же убивает вас, — сказал Эдзелино, принимая этот грустный дар. — Гордыня убивает только мужчин, а женщин убивает любовь.
— Но разве не знаете вы, Эдзелино, что у женщин зачастую именно гордыня
— побудитель любви? Ах, мы существа без силы, без доблести, или, вернее, наша слабость и наша энергия одинаково необъяснимы! Когда я думаю, каким ребяческим способом нас соблазняют, с какой легкостью мы попадаем под власть мужчины, я просто понять не могу, почему так упорны эти привязанности, которые так легко возникают и которые невозможно уничтожить. Только что я напевала романс, — вы должны его помнить, ведь он вами для меня сложен. Так вот, напевая, я думала, что в мифе о рождении Венеры скрыт глубокий смысл. Вначале страсть как легкая пена, которую ветер колеблет на гребнях волн. Но дайте ей вырасти, и она станет бессмертной. Будь у вас на это время, я бы просила вас добавить к моему романсу еще куплет, выражающий эту мысль, ибо я его часто пою и очень часто вспоминаю вас, Эдзелино. Поверите ли — когда только что вы произнесли мое имя из окна галереи, у меня не возникло ни тени сомнения, что это ваш голос. А когда я в сумерках увидела ваш облик, мои глаза узнали вас без малейшего колебания. Ведь мы видим не только глазами. Душа обладает таинственными органами чувств, которые становятся все более чуткими и проницательными, по мере того как мы быстро склоняемся к преждевременному концу. Я часто слышала об этом от дяди. Вы знаете, что рассказывают о Лепантской битве. Накануне того дня, когда оттоманский флот был разгромлен вблизи этих отмелей победоносным оружием наших предков, рыбаки венецианских лагун слышали боевые клики, раздирающие душу стоны и грозную, все усиливающуюся канонаду. Все эти звуки словно колебались на волнах и реяли в воздухе. Слышен был лязг оружия, треск кораблей, свист ядер, проклятия побежденных, жалобы умирающих. А между тем ни в Адриатике, ни на других морях не происходило в ту ночь никакого сражения. Но этим простым душам дано было некое откровение, некое предвидение того, что произошло на следующий день при свете солнца за двести лье от их родины. Тот же инстинкт подсказал мне прошлой ночью, что сегодня я вас увижу. Это, наверное, покажется вам очень странным, Эдзелино, но я видела вас в точно той же одежде, какая на вас сейчас, и точно таким же бледным. Все остальное в моем сне, разумеется, фантастично, однако же я хочу вам об этом рассказать. Вы были на своей галере, у вас происходила схватка с пиратами, и вы в упор выстрелили из пистолета в какого-то человека; лица я не смогла разглядеть, но на голове у него был красный тюрбан. В этот самый миг видение исчезло.