Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я все меньше и меньше понимаю нелепости, извергаемые этим хриплым голосом. А он между тем упорно продолжает мусолить, пережевывать одно и то же, как будто не в силах остановиться. Я готов поклясться, что этот прерывистый, грубый голос мне знаком. Особенно знакома эта лихорадочная спешка. Готов поклясться, что я уже слышал похожий голос — если не тот же самый. Та же скороговорка, те же интонации.

Он продолжает:

— И упаси вас Господь стыдиться одержанной победы, иначе дальнейшая ваша судьба будет столь же бесславна, как у земляного червя. За такую победу вы заплатите дороже, чем за поражение! Никогда не задавайтесь вопросом, не шулер ли вы, коли провидение вознамерится принять вашу сторону, коли у него появится такой каприз. Выше той ставки, какой вам придется рисковать, для человека не бывает. Но в этом и будет заключаться ваша добродетель. Один лишь камень невинен!

С меня довольно. Что-то задыхается во мне, бунтует часть моего существа, у которой нет мочи долее терпеть эти бредни.

Но он не унимается.

— Раз уж только злу под силу очистить мир от наносов эгоизма, безволия, низости, дадим ему все заполонить. Быть может, невинность грядет потом!

В этот миг он щелкает зажигалкой. Но не на уровне лица, как это можно было бы предположить, — нет, на уровне пояса, и одновременно с огоньком в другой его руке вспыхивает отточенное лезвие ножа.

— Зло, — выдыхает незнакомец.

Крохотное пламя зажигалки исчезает так же быстро, как и возникло. Так быстро, что я, ошарашенный, с пресекшимся дыханием, спрашиваю себя, не померещилось ли мне все это. Потому что зажигалка уже у меня в руке. А тот мерзавец… он исчез, сгинул бесследно. Нырнул в потемки и скрылся в них — бесшумно, по-воровски, как гепард.

Кончиками пальцев я притрагиваюсь к своему влажному лбу и дивлюсь проступившей на нем испарине. Ведь у меня ни на миг не возникало ощущения, что мне угрожает опасность. Он не желал мне никакого зла. Я не в силах этого объяснить, но я уверен в этом. Даже когда он потрясал ножом. Зло! Шут балаганный!

Стоя на прежнем месте, я провожаю взглядом далекую тень. Он ли это? Проворная, смертоносная, она словно в насмешку раскачивается. Она идет — скорее парит — по направлению к кварталу Бейлик, к старым кварталам. А если это и впрямь он?

Я возобновляю свой путь к центру.

Невыносимо душно.

Поворачиваю назад.

Марта говорит:

Он взял стул и устроился поодаль от нас. Хаким промолчал — пусть поступает как знает. Из его глаз струится ночь. Он обнимает нас одним взглядом. Он нас всех, не видя, обнимает одним взглядом. Но время от времени отворачивается, ища что-то другое.

Хаким не спросил у него, откуда он пришел. А он преспокойно сидит на стуле со своей ни к чему не относящейся улыбкой, словно бы забытой на лице, притягательность которого еще сильнее от того, что он вот так внезапно вынырнул из мрака.

Но что-то вошло вместе с ним — то ли вслед за ним, то ли одновременно. Вошло что-то постороннее, явившееся из ночного мира. Кажется, будто кто-то другой продолжает расхаживать по комнате, примечая все, что в ней находится, в то время как Лабан скромно посиживает на стуле.

Разговор, прервавшийся при его вторжении, возобновляется. Хаким говорит:

— Эксцентричен — вот подходящее слово.

Мосье Эмар отвечает на это:

— Всего лишь эксцентричность, и ничего более?

— Согласен, основу всякого движения человека вперед составляет вызов, Не подчинение и не подражание. У нас это движение вперед рискует захлебнуться по вине мнимого, импортированного прогресса, прогресса, который оборачивается скорее не благодеянием, а непосильной ношей. У нас — больше, чем где бы то ни было.

Я смотрю на Лабана. Похоже, он втайне злорадствует. Сегодня его вид как никогда сбивает с толку.

— Слеп и глух, поскольку чужд всему истинному, — говорит Хаким.

И Лабан тоже: слеп, глух, чужд. И еще более слеп, глух, чужд мир вокруг.

— Разве лучше ему удадутся искания, — говорит мосье Эмар, — которые гонят его от себя самого и приводят в пустыню, не давая возможности определить, куда его занесло?

Что-то мосье Эмар слишком уж критически настроен. Сейчас он разговаривает точь-в-точь как Камаль Ваэд.

— Смотреть назад, как это делаем мы, — говорит Хаким, — это в первую очередь значит не бросать тех, кто там остался, и все, что там было забыто, — только с таких позиций и можно говорить, что смотришь вперед.

— В этом — все, — произносит Лабан.

Наши взгляды устремляются на него. Вид у него по-прежнему безучастный. Не верится, что слова сошли с этих губ. Скорее кажется, будто он вклинился в совсем другой разговор, происходящий далеко отсюда.

Хаким говорит ему:

— Ты прав.

Потом поворачивается к нам:

— Мне неведомы мои корни; уже отца я почти не знаю, а о деде с бабкой, само собой, и говорить не приходится. Как и каждому из нас, мне в лицо смеется мрак неизвестности.

Это правда, здесь никто не знает своего происхождения. За пределами третьего поколения люди теряют нить. Теряют друг друга из виду, бродят в тумане.

— А когда я навещаю крестьян своей округи, — говорит он, — то все равно как отправляюсь в Китай.

Мосье Эмар закуривает сигарету. Пальцы у него по-прежнему слегка дрожат. Сквозь стекла очков поглядывают его расширившиеся глаза. Ночь, прильнувшая к окнам, не сводит с нас цепкого взгляда. Природа-источник нескончаемого ропота — незримо присутствует при нашем разговоре.

Хаким говорит:

— Вот почему наша отчужденность чужда нам самим и похожа на варварство, на катакомбы, блуждать в которых нам суждено до скончания дней.

— То, о чем вы говорите, касается нас всех, — отвечает мосье Эмар.

— Не в такой степени, как нас. Нет, не в такой степени. Дело в том, что мы никак не найдем обоснования своему существованию. Ведь нельзя же принимать всерьез обоснование юридическое, политическое или даже историческое. Мы связаны по рукам и ногам всеобщим непризнанием.

— Подобные жалобы доносятся из всех уголков земного шара!

— Поэтому я и говорю: если уж побираться, то лучше встать с протянутой рукой у двери нашей бедности, перед человеком таким же обобранным, как и его земля, перед человеком, который хранит эту страну в себе подобно невысказанному слову, даже если слово это — крик, оскорбление, обвинение. Так будет достойнее. Во всяком случае, честнее.

— Отец! — восклицает вдруг Лабан.

Мы все от неожиданности вздрагиваем. Он все так же недвижим.

— Отец!

Его бесстрастное лицо напрягается. Он ничего не видит. Мы ждем, но чего — сами не знаем.

Хаким жестом дает понять, чтобы его не трогали, не заговаривали с ним.

Больше ничего не происходит. Он поворачивается к мосье Эмару и мягко произносит:

— Да, вас это тоже касается.

Си-Азалла говорит:

— Хаким Маджар и его людишки — в числе самых худших, — восклицает Камаль Ваэд, — и не так уж они безответственны! Я…

Выведенный из себя, он умолкает, не завершив своей тирады. Я слышу шум города. Он вторгается в застоявшуюся атмосферу кабинета и встряхивает ее. В нем есть нечто развязное. В конце концов Камаль Ваэд усаживается в свое кресло, словно пытаясь обрести в нем спокойствие.

Самым что ни есть мрачным тоном он заявляет:

— Я укорочу им руки, лишу их возможности вредить. Как и всех тех, кто так или иначе связан с ними.

Я делаю попытку пошутить:

— Тогда я тоже из этой шатии, так что вали и меня туда же!

Он не удостаивает меня ответом.

Я говорю:

— Ты привносишь во все это слишком много личного, Камаль Ваэд.

За него мне отвечает его затянувшееся молчание. Он понял, на что я намекаю. Неужели молчание так и останется его единственным ответом? Выходит, он и вправду такой плохой, каким старается казаться?

Но он произносит:

— Я отвергаю этот шантаж.

Он переносит внимание на меня.

18
{"b":"241154","o":1}