В первые же месяцы июльского режима под ударами реакции, в разнузданности личных интересов, в охватившей высшие круги жажде власти и наживы погибали представления об исторической справедливости, о нравственной природе исторических процессов, об обществе как о сумме целесообразно направленных сил. «Мы оказались лицом к лицу с новым человеком, без веры и без воли, с нами самими – с призраком, который считал своей сущностью грязь материи, своими отцами – самых слепых и самых грубых богов… – Случай и Рок», – пишет Жорж Санд в «Письмах к Марсии» (1837).
Заговорили о том, что в созданном революцией обществе распались все связи, исчезли нравственные идеалы, человек остался наедине со своими инстинктами и единственным законом жизни стала нажива и «личный интерес». Свобода, как свобода капиталистического обогащения, стала официальным лозунгом эпохи. «Каждый за себя», – говорил Луи-Филипп. «Обогащайтесь!» – заявил с парламентской трибуны его министр Гизо, определяя основное направление интересов и деятельности правящей верхушки. Вместе с тем развивается индивидуализм, отражающий реальное состояние общества и проникающий в быт, в психологию и в литературу. Индивидуализм оказался настоящей болезнью, которая разлагала общественное сознание и представляла серьезную опасность.
Но для тех, кто не заключил свои интересы в рамки собственного материального благополучия, индивидуализм и свобода приобретали другой смысл. В начале революции свобода была понятием общественным; с началом реакции ее стали понимать как свободу индивидуальную, как возможность делать все, что пожелает для себя личность. Такая свобода меньше беспокоила и правительство, так как не очень мешала господству торжествующей верхушки. В общей атмосфере разочарования она подменила собою подлинную свободу и стала средством обмана, с одной стороны, и самообмана – с другой. Это была свобода бытовая и житейская, скорее свобода нравов, чем свобода общественного действия. Жорж Санд отлично понимала разницу между той и другой. «Приезжайте к нам, в наш Париж, где господствует если не общественная, то хотя бы личная свобода», – писала она своему другу в провинцию в июле 1831 года. Для Жорж Санд и для многих других это было началом индивидуализма.
Соответственно с этим изменились и литературные ориентации. Вальтер Скотт с его спокойно-объективным изображением действительности, с его верой в неизбежную справедливость и конечное благополучие исторического процесса утратил свою прежнюю власть над умами. Байрон, прежде уступавший ему во влиянии на современников, теперь был воспринят как певец отчаяния, мизантропии и индивидуализма, а его протестующая поэзия – как индивидуалистический бунт во имя свободы личности.
3
Личная свобода, стремление к счастью вне каких-либо общественных обязанностей, гедонизм индивидуалистического плана могут привести к катастрофе. Жорж Санд оказалась во власти всего этого комплекса идей и переживаний. Жажда счастья, столь долго подавляемая оскорбительным браком, восстание против общественной несправедливости, бунт против бессмысленных запретов мещанского общества привели ее в кипящий Париж, где все подвергалось сомнению и, как старый хлам, выбрасывались даже и те ценности, которые следовало бы сохранять.
В 1835 году, пережив, пожалуй, наиболее тяжелый период душевного смятения и поисков личного счастья, Жорж Санд определила общественные и философские причины того, что можно было назвать «болезнью века». «Живя для одной себя и рискуя собой одной, я всегда подвергала себя опасности и жертвовала собою, как существом свободным, одиноким, ненужным другим, располагающим собой вплоть до самоубийства ради удовольствия или из отвращения ко всему на свете. Да будут прокляты люди и книги, которые помогали мне в этом своими софизмами».
Какие люди и книги толкали Жорж Санд к ненависти и отчаянию? Их было много, – значительная часть современной литературы была полна «софизмов». Вся традиция французского байронизма отличалась демонической, уничтожающей иронией. Сыграли свою роль и «Фауст» Гете, и «Рене» Шатобриана, и «Оберман» Сенанкура, о котором в 1833 году Жорж Санд напечатала сочувственную статью. В такой обстановке любая книга, даже, казалось бы, самая невинная, независимо от намерений автора, могла действовать как возбудитель болезни. Жорж Санд была знакома с Жюлем Жаненом, известным в то время своими «неистовыми» романами, с Бальзаком, писавшим «Шагреневую кожу» и «Эликсир долголетия», с Гюставом Планшем, ни во что доброе не верившим критиком, которого Бальзак изобразил в «Утраченных иллюзиях» и в «Беатриче» под именем Клода Виньона. Жанен проклинал Луи-Филиппа, «короля-грушу» («Барнав»), и оправдывал утешившегося убийцу, не нашедшего в современном обществе исповедника («Исповедь»). Бальзак анализировал общество в его исторических и экономических основах и осуждал и общество и тех, кто пошел по пути стяжательства и индивидуализма. Мюссе описывал состояние собственного духа как предмет скорбного сочувствия и поэтического любования. Дюма опрокидывал законы морали, чтобы возвеличить неистовую страсть, создав в герое своей драмы Антони «образ отчаяния». Жозеф Делорм, под именем которого Сент-Бёв выпустил свои стихи, тоже «пропел свою песнь отчаяния», и «разве Гюго не написал на заглавном листе своего лучшего романа слово «Ананке» («Необходимость»)? Барбье «мрачно смотрел на мир, который представлялся ему сквозь ужасы дантовского ада». О своих «учителях отчаяния» Жорж Санд говорит в красноречивом предисловии ко второму изданию «Лелии», написанном в 1839 году, уже после того, как она обрела веру и деятельный покой.
Может быть, к числу «проклятых» можно было бы причислить и тех, кто так близко, хотя бы и на краткий срок, был связан с Жорж Санд. Жюль Сандо, которому угрожал туберкулез, страдал тяжелыми припадками меланхолии, Мериме проявил себя скептиком, плохо разбиравшимся в женской душе, а Мюссе был слишком эгоистичен, безумен и болен, чтобы обуздать себя и беречь быстро возникшее и столь же быстро угасшее чувство.
Но дело было не в книгах, не в учителях и не в любовных трагедиях. Сама Жорж Санд, как и все ее поколение, несла в себе источник болезни и отлично поняла это, когда стала сдавать свои «неистовые» позиции. Жажда личного счастья как исконного права человека, чувство свободы, понятой как единственное средство дальнейшего общественного развития, протест против всего, что мешает утверждению личного начала, идеи, развивавшиеся в нездоровой атмосфере июльского режима, определили и душевные тревоги Жорж Санд, и события ее биографии.
Много лет спустя, рассказывая «историю своей жизни», Жорж Санд указала причины того, что прежде называлось «мировой скорбью»: «Я много думала, много скорбела в одиночестве Ноана (поместье Жорж Санд. – Б. Р.), но я была поглощена и как бы скована личными заботами. По-видимому, я поддалась наклонностям эпохи, когда люди замыкались в эгоистическом страдании, считали себя Рене или Оберманами, награжденными какой-то исключительной чувствительностью, а следовательно, и страданиями, неведомыми простым смертным… Когда мои горизонты расширились, когда открылись мне все беды, все потребности, все разочарования и пороки широкого социального слоя, когда я стала думать не только о моей личной судьбе, но и о судьбе всего мира, ничтожным атомом которого я была, мое отчаяние распространилось на все живущее, и роковой закон необходимости показался мне таким ужасным, что я едва не сошла с ума… Духом времени были ирония и страх, смятение и бесстыдство, – одни оплакивали гибель своих благородных мечтаний, другие смеялись на первых ступеньках своего грязного торжества; никто ни во что не верил, одни из отчаяния, другие из атеизма».
Накануне старости, вспоминая эту эпоху «ужасных аномалий» и имея в виду Мюссе и себя, она писала: «Жажда возвышенного была болезнью времени… Какая-то лихорадка овладела молодежью, презиравшей условия нормального счастья и вместе с тем обязанности обыденной жизни». Поэтому и героиня ее романа «Она и он» «была ввергнута в этот роковой круг человеческого ада». Почти все ее романы 1830-х годов изучают эту «болезнь времени».