На следующий день к полудню прибыли чехословаки во главе с начдивом. Киквидзе прошел в свой вагон, долго мылся, чистил одежду. Проверив, заряжен ли пистолет, он приказал Бартаку созвать командиров всех трех полков. Они явились, нерешительные, с трудом поднялись по ступенькам в вагон. Киквидзе, выпрямившись, стоял у столика. Лицо ледяное, усы блестели угольным блеском. Рядом с ним стоял комиссар второго полка Натан Кнышев, суровый, как прокурор.
— Где Володин и Звонарев? — заговорил начдив, когда двери закрылись.
— Пали под Урюпинской, — сказал Кошелев. — Убиты оба комиссара и заместитель Володина. Мне сообщили, что погибли и вы, и товарищ Кнышев, и товарищ Книжек.
— Трусы вы, оставили полк в беде, — отрезал Киквидзе и обратился к командиру третьего стрелкового полка: — Как случилось, товарищ Серегин, что вы поддались панике и увели эшелон из Алексикова?
Серегин, с неподвижным лицом, ладонью стер пот со лба и ответил:
— Кошелев не все сказал, товарищ начдив. Мне он сообщил, что чехи перебиты и взяты в плен и что казаков не меньше бригады. Я хотел сохранить хотя бы то, что осталось в эшелоне, пока казаки не бросились на нас.
— А верный Борейко остался в Алексикове! — вскричал Киквидзе.
— Товарищ Борейко отказался ехать с нами, потому что его лошади больны сапом.
— Трусы вы! Кошелев и Булкин, предаю вас военно-полевому суду. Вас, Серегин, лишаю звания командира полка, пойдете в роту рядовым. Кошелев и Булкин, сдайте оружие. Товарищ Бартак, уведите арестованных.
Киквидзе попросил оставить его одного и, когда все вышли, свалился на диван и в ту же минуту уснул. Он проспал до следующего утра.
Суд над Кошелевым и Булкиным состоялся перед всеми полками. Приговор — расстрел. Часом позже приговор был приведен в исполнение. Дивизия возвратилась в Алексиково. В наказание Киквидзе отправил в Филоново оба кавалерийских полка и пехотный Рабоче-крестьянский, вызвав туда же поворинские части и штаб дивизии. Чехословацкий полк остался в Алексикове.
* * *
«Челябинцев», Кавку, Качера и Кулду на ротных перекличках вызывали подряд. В Тамбове вместе с двадцатью другими добровольцами из разгромленной легионерской роты Конядры они были зачислены в первую роту батальона Сыхры. Несколько добровольцев погибло еще у ветряной мельницы, другие — во время тамбовского белого мятежа, но Кавка, Качер и Кулда вышли из всех передряг невредимыми. Держались они как-то в стороне, словно чувствовали себя виноватыми за то, что сами еще живы. В тихих беседах они все толковали о том, чего это они пошли в Красную Армию за прапорщиком Конядрой? Ведь принять такое решение — это не то что сходить на танцульку в соседнее село. Кавка и Кулда долго противились этому, и только смерть Ланкаша под колесами паровоза изменила ход их мысли. И еще — уговоры Ярды Качера.
— Я в Легию не вернусь, — повторял он, — и если вы оставите меня одного, какие же вы после этого друзья!
— Каждый сам хозяин своей судьбы, — возражал Богуслав Кавка.
— Хозяин? — И Качер мрачно ухмыльнулся. — Разве что виновник! Своими силами не накопишь и кучки серебра.
Кавка посмотрел на него удивленно.
Франтишек Кулда до войны работал на лесопилке, Богуслав Кавка — на кирпичном заводе, а Ярослав Качер был конюхом у зажиточного крестьянина. Вместе они служили в Бероунском императорском пехотном полку, вместе попали в плен. В дарницком лагере военнопленных они спали рядом на завшивленных нарах, и, если один заболевал, другие ухаживали за ним. Потом бородатый русский унтер записал их на завод в Балашове. Они хотя и не учились, быстро поняли, как нарезать шестерни. Получали за работу шесть рублей в месяц — мизерная плата! После неудавшейся забастовки русских рабочих, к которой присоединились пленные словаки, венгры и чехи, власти Керенского посадили в тюрьму и верную троицу. Кормили их не часто, но они делили пищу и все вынесли. Через месяц красногвардейцы освободили арестованных. Кое-кто из пленных вступил в Красную гвардию, но Качер, Кавка и Кулда записались в чехословацкую Легию: они верны родине… Пусть русские сами расхлебывают свою кашу, раз ее заварили! В роте Конядры им было хорошо. Командир, их ровесник, понимал нужды солдат. И патриот хороший. Когда под Челябинском на них напали дутовцы, Конядра дрался, пока сзади на него не навалилось трое, — и чешского офицера, Георгиевского кавалера, связали, как жеребца перед холощением… До сего дня Качер, Кавка и Кулда удивляются, как он это пережил. И вот, следуя за своим прапорщиком, они и вступили в Красную Армию…
После первых боев, в которых погибла четверть «челябинцев», дружба этого крошечного землячества начала расклеиваться. Нечто вклинилось между ними, а что — они не понимали. От этого «нечто» веяло то холодом, то теплом. И споры их утратили былую сердечность. Сильнее других чувствовал перемену Кулда: «Беда, ребята, к нам проникла политика». И все-таки Качер упорствовал, что их место на стороне русских рабочих. «Могли ли мы поступить лучше, Франта? — спрашивал он Кулду. — Посмотри на наши руки — это не руки надсмотрщиков. И братья, которые погибли рядом с нами, пали смертью пролетарских героев. Не могу я уйти от большевиков хотя бы из-за этого одного».
Богоуш Кавка согласен с Ярдой Качером. «Я тоже теперь не мог бы уже дезертировать, — буркнул он, — не мог бы ни за что и не люблю вспоминать, какой вздор я нес в Тамбове. А ребят жалко до смерти — такие молодые! Не забыл я, как Ирка Хмелик поливал дутовцев из пулеметов, пока не заело ленту, и как потом в Тамбове его подстрелил какой-то негодяй. А помнишь братьев Тонду и Лойзу — их разорвало белогвардейским снарядом у ветряной мельницы! Ничего от них не осталось, только яма в степи… Думаешь, все это — напрасные жертвы ради чужой страны? Нет, Франта, дружище, где-то же должна была начаться революция!»
Кулда отмалчивался. Думал. «В Легии мы жили единой душой. Стоило офицеру произнести слово «родина», и мы тянулись в струнку…»
Раз как-то Ярда Качер вскипел: «А что такому легионерскому офицеришке надо от родины? Хотя бы Чечеку, который так гнусно поступил в Пензе! Мягкое кресло под зад? Чтоб родина была для него дойной коровой?» Франтин Кулда возразил: «Им придется так же работать, как тебе, не думай! В нашей республике мы установим равенство, и притом без всяких убийств!» Ярда Качер фыркнул: «Как бы не так! Моего хозяина, например, в наши ряды не втиснешь. Вон твой отец лишь приказчик у хозяина, а, может, и его не втиснешь!»
После подавления тамбовского восстания, по дороге в Алексиково, Франтишек Кулда сказал друзьям:
— Нечего было плестись за Конядрой, ребята. Хотя бы уже потому, что он плюнул на легионерское звание и пошел рядовым, да к тому же в кавалерию, а нас бросил. Расскажи я об этом отцу — да он до тех пор будет головой качать, пока она не отвалится! И не дай бог вам слышать, какими словами он будет крыть Конядру!
— Возьми ты в толк, Франта, у каждого свое понятие. Прапор не хочет, чтобы его упрекали, будто он пошел к большевикам ради чина, — проворчал Качер. — И меня, например, он спрашивал, не хочу ли я с ним вместе в кавалерию, потому что помнит, что я был конюхом. А я, дурак, не согласился из-за вас с Богоушем. Но теперь я бы с этим не посчитался.
— Я тоже, — сказал Богуслав Кавка. — С прапором всегда чувствуешь себя как-то увереннее. Мне достаточно, чтоб он был рядом, и я дерусь, как лев.
— Значит, вы могли бы бросить меня? — с горечью воскликнул Кулда.
— Пойдем с нами, я тебя всему обучу.
Кулда огорченно покачал головой. Казачьи шашки наводят на него страх, он в жизни не держал ни одной в руках. Вот у пилорам он знает, за что взяться, чтобы правильно разрезать бревно даже на полдюймовые доски, а лошадь! И чего они его все уговаривают? Он не ребенок! Кулда рассердился:
— Ну и идите! Ездите хоть на верблюдах, а я с вами не желаю больше иметь ничего общего. Я бы с удовольствием вернулся в Легию.
— И с богом, ступай куда хочешь, — возмутился Качер, — а мы останемся тут, правда, Богоуш?