И генерал смягчался сердцем, отходил, начинал думать, что в сущности ничего серьезного не произошло ни тогда, ни сегодня, что связь, которую он так упорно отыскивал между тем, что было и что есть, не существовала, что она лишь плод его воображения, подогретого в неурочный час оскорбленным мужским самолюбием, а самолюбие в таких случаях, как известно, советчик не только не надежный, но и опасный. Он любил жену и она любила его, это было бесспорно, а если она и допускала где-то в чем-то перебор по своей извечной доброте и сердечности, то это ровным счетом ничего не значило, ничего в их жизни не меняло и изменить не могло, она, жизнь, будет идти так же, своим чередом, и, следовательно, надо поскорее кончать с этим временным недоразумением, и он готов уже был встать со своего, присмиревшего под его грузным телом, табурета, с веселым грохотом отшвырнуть его этаким лихим ударом к стене, схватить жену в охапку и закружить ее, закружить. Но что-то все же удерживало его, и он снова возвращался к прежним беспокойным мыслям, снова, вороша в памяти все, что не давало ему покоя, начинал упорно наводить мосты между тем, что было тогда и что произошло сегодня, и видел в них звенья одной цепи, концы которой, ему казалось, он, наконец-то, ухватил обеими руками и уж теперь-то не выпустит ни за что. Но стоило ему снова устремить на жену хотя и торжествующе мстительный взгляд, опять внимательно вглядеться в ее такие близкие и дорогие черты и вслушаться в ее голос, как возведенные им мосты тут же взлетали на воздух, словно на них кто насылал одну «девятку» бомбардировщиков за другой. И это было уже не раз и чем-то до удивления походило на игру, в которую он до этого еще никогда не игрывал: он — создавал, она, сама того не ведая, одним лишь своим видом и голосом, разрушала, и генерала это каждый раз удивляло. У него возникало чувство, что эта игра никогда не кончится, что жена — наградил же господь ее таким несокрушимым простодушием! — вот так и будет забавляться им вечно, во всяком случае до тех пор, пока он совсем не обалдеет и первым же не признает себя побежденным. И, чтобы избавиться от этого расслабляющего волю чувства, опять и с новым, еще более отчаянным упорством начинал копаться в закоулках своей памяти и вытаскивать на свет божий уже буквально все, что только могло быть вытащено, связано воедино и поставлено ей в вину, хотя в чем конкретно заключалась эта ее вина, — в легкомыслии или в чем-то худшем — он пока не думал и думать не хотел. У него были факты, и факты, как ему представлялось, недвусмысленные, и этими-то фактами он сейчас и сокрушит, наконец, ее наверняка, и она запросит у него пощады.
Но когда Светлана Петровна неожиданно для него закончила свой рассказ и подняла на него немножко усталый и как бы повлажневший от волнения взгляд своих безукоризненно чистых глаз, он опять почувствовал что-то похожее на рев «девятки» бомбардировщиков, спикировавших на его, казалось, несокрушимые позиции, и подавленно промолчал. И молчал долго, продолжая сидеть в той же позе с одеревеневшим лицом и словно без мыслей, и лишь когда Светлана Петровна, встревоженная этим его молчанием, спросила: «Ты что, недоволен? Ведь я рассказала тебе все-все», не сдержался и дал волю раздражению:
— Доволен! Еще бы! Я просто без ума от радости. Спасибо, удружила. Век не забуду. Ведь ты меня опозорила. Подумать только, ей пишут стихи, из-за нее дерутся какие-то молокососы, она посылает этим молокососам на гауптвахту пирожки, а я еще должен быть доволен. Неслыханно, чудовищно. Ну, скажи, можешь ты мне объяснить, что тебя дернуло послать на эту проклятую гауптвахту пирожки?
— Я уже говорила, — ошеломленно ответила Светлана Петровна. — Он пострадал из-за меня и я посчитала…
— Ерунда! — резким взмахом руки остановил ее генерал. — Ничего ты не посчитала. Ты просто легкомысленная особа. Тебе, видите ли, посвятили стихи, и ты разомлела от этих стихов, как студентка, и пустилась во все тяжкие…
На какое-то время Светлане Петровне не хватило воздуху и она, сделав два-три судорожных глотка, обессиленно прошептала:
— Что ты имеешь в виду, Владимир?
— Тебе лучше знать, — был ответ. — Не прикидывайся девочкой.
Светлана Петровна снова съежилась и действительно стала похожа на девочку: рост, острые плечи, выражение лица, глаз, сведенные в коленях ноги — было все девичье. И девичьим же, осекающимся от возмущения, голосом она заговорила:
— А тебе не кажется, Владимир, что своими нелепыми подозрениями ты оскорбляешь не только меня, но и себя? Ты, которого я считала лучшим человеком в мире, идеалом мужчины, дошел до того, что приревновал меня. И к кому же? К этому юноше Левашову, в сущности еще мальчику, и решил сейчас устроить мне экзекуцию.
— Ничего себе мальчик: дядя, достань воробушка, — нервно всхохотнул генерал.
— А на каком основании? — будто не заметив этого его выпада, продолжала Светлана Петровна, и голос ее зазвучал намного резче и язвительнее, чем она, верно, сама того хотела. — На каком основании, я спрашиваю, ты заподозрил меня в том, в чем я абсолютно не виновата? Это же переходит все границы, Владимир. Мы с тобой прожили немало лет, и разве все эти годы ты имел хотя бы малейший повод заподозрить меня в чем-либо подобном? Неужели после всех этих лет ты не веришь, что я, не задумываясь, дала бы самый беспощадный отпор этому несчастному Левашову, а он и впрямь несчастный, если бы он даже заикнулся мне о своей любви, не говоря уже о чем-то другом, более серьезном? Конечно, я теперь понимаю, твои чувства оскорблены, ты на себя не похож, но все равно это не дает тебе права так разговаривать со мной. Эх, Владимир, Владимир, как все-таки плохо ты думаешь о своей жене, как плохо, если дошел до этого. Вот уж чего я от тебя никогда не ожидала, так не ожидала. Ну, ладно, был бы ты еще глупым, не знающим жизни юношей, как Левашов, а ты ведь человек взрослый, умный, здравомыслящий, носишь генеральский мундир, командуешь авиационной дивизией…
Выговорив все это под запал, на одном дыхании, хотя и сквозь душившие ее слезы, Светлана Петровна, уже, казалось, вконец опустошенная, в последний момент все же нашла в себе силы, чтобы подумать еще и о том, что, по правде, сейчас ее должно было бы занимать всего меньше: не слишком ли резко она говорила, не зашла ли она еще дальше мужа, не прозвучало ли это для него оскорбительно и обидно? И генерал каким-то непостижимым образом — то ли интуитивно, то ли взглядом, то ли еще как угадал эти ее мысли и так ему от них вдруг стало тошно (правда, он и до этого уже почувствовал, что в горячке хватил через край и мучительно раздумывал, как бы, не уронив достоинства, поскорее дать задний ход), что у него заломило в затылке и дрогнул подбородок, и на подбородке четко обозначился порез от утреннего бритья, а когда он для чего-то потер порез пальцем, из него выступила кровь.
Увидев эту кровь и не зная, что подумать, Светлана Петровна встревоженно всплеснула руками:
— Что это у тебя, Володя?
Генерал округлил глаза — не от крови, от ее возгласа. Потом недовольно, словно его сбили с мысли, проговорил:
— Ерунда, пройдет. Сейчас заклею бумажкой и пройдет, — и он шагнул было в соседнюю комнату, но Светлана Петровна удержала его за рукав и мягко попросила:
— Не надо бумажку, Володя, это не гигиенично. Давай лучше я смажу йодом. Немножко пощиплет — и все.
Генерал опять округлил на нее глаза, словно она сказала что-то не то, и вдруг совсем не по-генеральски, а как какой-нибудь гололобый новобранец, которого приехала навестить сердобольная мамаша, запротестовал:
— Ну, вот еще, скажешь тоже — йодом. От йода останутся следы, ты же знаешь. А вечером мне надо быть у командующего.
— У Василия Афанасьевича?
— У нас командующий один, другого нету — Василий Афанасьевич. Приказал быть. С каким же видом я ему покажусь, если йодом?
Это уже был каприз, маскирующий неловкость за все то, что он здесь только что под горячую руку наговорил, это было своеобразное раскаяние, признание своей вины, и Светлана Петровна, внутренне возликовав, но нисколько не переменив ни выражения лица, ни голос, беспрекословно с ним согласилась, ответив даже с некоторой виноватостью и желанием поскорее исправить эту ее мнимую виноватость: