А вот Малявка смотрела на него не так, — она смотрела на него преданно и с восхищением, словно он совершил подвиг, и потому-то он и пошел прямо к ней, а не к своим друзьям-однополчанам, наперед зная, что она ничего ему не скажет и ни о чем не спросит, промолчит, только, может, тихо, на мальчишеский манер, улыбнется. Но это уже от смущения, а не от зависти и ехидства, или чтобы там не показаться бестактной. И на танец она его сегодня больше не пригласит. Почему, Кирилл не знал, но что-то подсказывало ему, что не пригласит. И еще он знал, что как только он подойдет к ней, она тихонечко встанет и раньше его, первой, направится к выходу, не оборачиваясь и по-мальчишески сутуля плечи, и он нисколько этому не удивится, словно она уже давно состояла с ним в сговоре, и покорно последует за нею, тоже ни на кого не взглянув.
И верно, все произошло именно так: он подошел к ней, она смущенно, на мальчишеский манер, улыбнулась, поднялась со своего места и первой, ни капли не замешкавшись, направилась к выходу, и он последовал за ней.
А потом они пошли в темноте, едва ли не на ощупь, по какой-то тропинке и оказались далеко от клубной землянки, и облюбовав укромное местечко, целовались там долго и исступленно, и Кирилл все подтрунивал, что целоваться Малявка нисколечко не умела.
X
На фронте иногда бывало так: кто-то получал орден или повышение в звании — обмывали, а то бы заржавело; другой вспоминал, что у него сегодня, оказывается, день рождения — и появлялся стол, и хотя не ахти какой, а посидеть было приятно; третий вдруг случайно разживался поллитровкой спирта и не знал, куда ее деть — применение ей, конечно, находили, и подобающие тосты — тоже. А на этот раз для застолья даже не было повода, во всяком случае внешнего. Просто привел случай людей под вечер к Римме-парикмахерше в ее землянку под оврагом, которую на аэродроме в шутку называли салоном красоты, и оказались за столом, а на столе, как на грех, бутылка водки, да еще под сургучом и с этикеткой, что было редкостью в те дни, ее не то что пить, на нее и поглядеть-то было приятно, и потому-то заводила-лейтенант, хозяин этой бутылки, когда ему пришлось срывать с горлышка знак ее непорочности — сургуч, произнес с картинным вздохом:
— Ей-богу, жаль такую красоту рушить, чистый натюрморт, — и потом долго еще мял в руках и с наслаждением нюхал этот знак непорочности, словно он мог пахнуть еще чем-то, кроме сургуча.
Кирилл сюда попал случайно. Да еще не один.
Он в тот день, уже под вечер, шел в землянку техников, чтобы отдать Шельпякову скопившийся у него излишек папирос — техникам, в отличие от летчиков, на фронте обычно давали махорку, — как после поворота в санчасть дорогу ему перебежала чья-то небольшая смешливая фигурка с пустым ведром в руках. Кирилл, как и многие летчики, не был лишен предрассудков, и, хотя дело происходило вовсе не перед боевым вылетом, а много после, все же не удержался и заполошно крикнул этой фигурке вдогонку, верно, чтобы нагнать на нее страху, а заодно и себя потешить:
— Стой, назад! Поворачивай, говорю, обратно. А то, тоже мне, нашли моду с пустыми ведрами дорогу перебегать.
В ответ из кустов, куда с испугу шмыгнула эта фигурка с ведром, сначала послышался нервный смешок, затем наступила относительная тишина, потом снова смех, только уже со звяканьем ведра и хрустом веток, и Кирилл, подогреваемый любопытством, правда, еще не зная, что он там предпримет, все же шагнул туда решительно и разъяренно, но не успел он поцарапаться о ветки, как из кустов ему навстречу выпорхнула с ведром в руках ни кто иная, как Малявка.
Кирилл оторопело сделал шаг назад и густо покраснел. Так близко, с глазу на глаз, с Малявкой он еще не встречался с тех самых пор, как они познакомились и целовались тогда после танцев, хотя и чувствовал и понимал, что она ждала его и встречи с ним искала. Искала, правда, не назойливо, без завлекающих улыбок или нарочитого равнодушия, только как-то уж чересчур сутулилась и настораживалась взглядом, словно в тот момент, когда встречала его где-нибудь на аэродроме, одежда становилась ей мала или тяжела. Она тогда замедляла шаг либо, чуть сойдя с тропинки, останавливалась, верно, поджидая, когда он подойдет к ней и заговорит, и становилась сама не своя, будто не живая, а он проходил мимо, о чем-то оживленно беседуя со своими друзьями, летчиками, и ее не замечал. Лишь один раз как-то после вылета он издалека кивнул ей, да и то лишь потому, что знал: подойти к нему она не сможет — Малявка была не одна, рядом с нею вышагивал замполит их полка, тот самый, который тогда на концерте надоумил ее выбрать себе в зале какого-нибудь смазливого летчика и петь для него, чтобы с непривычки не перетрусить и не «пустить петуха». Кирилл понимал, что поступает с ней несправедливо, больше того, нечестно, но поделать с собой ничего не мог; он стыдился и того вечера, и тех поцелуев, что наприпечатывал тогда ей в ночи под сосной, пожалуй, с сотню, он стыдился ее и проклинал себя, и в то же время где-то думал не без подавленности, что встретиться с нею ему все же придется, и говорить с нею ему тоже придется: фронтовой аэродром — не вселенная, тут каждый на виду. Ладно еще, если бы он только тогда проводил ее, проводить было можно, тут греха большого не было, проводил и разошлись, как в море корабли. Так нет ведь, он еще полез целоваться, и целовался так жадно и оглушительно, что Малявка, конечно же, была настолько ошеломлена, что не поверить в искренность его столь бурных чувств уже не могла, приняла все это за чистую монету и, наверное, теперь ожидала не только повторения подобного вечера, но, быть может, и объяснения в любви. А впрочем, о любви он тогда там тоже что-то говорил, и пусть намеками, туманно, но что-то там такое все же было, во всяком случае он помнил, что дал ей понять, что она, пожалуй, самая расчудесная и благородная девчонка на аэродроме и, как никто другой, достойна настоящей большой любви. Правда, он только не уточнил, чьей любви, его, Кирилловой, или чьей-то другой, но теперь это уже не имело значения. Слово «любовь» было произнесено, и это было самое худшее, хотя, если уж начистоту, он ни тогда, ни после не думал да и не мог думать об этой любви, как, верно, не думал, и о самой Малявке.
И вот теперь она стояла перед ним, как живой укор, смешно ссутулив плечи, потупив взгляд и как-то жалостливо улыбаясь, готовая в любой миг дать стрекача, и надо было ей что-то сказать, а он не говорил и, верно, долго бы еще простоял так молча, если бы она сама не пришла ему на помощь. Опустив ведро на землю, она вдруг чисто мальчишеским, из-за плеча, движением, словно собираясь ударить его наотмашь, первой кивнула ему свою руку прямо в его руку и проговорила с лихостью, как если бы Кирилл был ей ровня:
— Здравствуйте, товарищ лейтенант! Сто лет, сто зим!
Рука у нее была маленькая и сухая, но горячая, как уголек, и она так ловко и уютно устроилась в его руке, что Кирилл невольно почувствовал что-то похожее на восторг и, вопреки намерению, пожал ее, пожалуй, крепче, чем бы следовало.
— Вы меня звали?
И голос ее, хотя и закрученный на этот раз что-то уж в слишком тугой — того и гляди лопнет — узел тоже вдруг проник в его душу и что-то там ворохнул либо поменял местами, и он ответил торопливо, словно и голос, и это ее давешнее, необычное для девушки, рукопожатие, если бы он замешкался, могли утратить свою прелесть и значение, и он бы тогда не знал, что отвечать:
— Звал, Малявка. Давно не виделись.
Соврал ведь Кирилл, соврал самым бессовестным образом, а получилось почище самой настоящей правды.
— Да уж давненько, — согласилась та.
— Ты куда же это с ведром?
— Куда с ведрами ходят, по воду, известно.
— А донесешь?
Действительно, представить себе эту хрупкую девчушку с полным ведром воды Кириллу было трудновато и он предложил:
— Давай-ка помогу! Не против?
— Зачем же против, буду рада. В нем литров десять. Это оно пустое только легкое.