Мария, отряхиваясь от налипших колосьев, пропела:
– То-шненько!
Лицо к луне, так что ее дурная болезнь видна до последней язвинки.
Отец Елисей набрал воздуха и ничего не сказал.
Только теперь почувствовал в руке Ницше, с которым, видно, вышел.
– Вот… Слушайте! – распахнул, быстро найдя нужное. – Слушайте!
Вознес к луне палец:
– «Не лучше ли попасть в руки убийцы, чем в мечты похотливой женщины? И посмотрите на этих мужчин: они не знают ничего лучшего на земле, как лежать с женщиной! Грязь на дне их души; и горе, если у грязи есть еще дух!»
Голос ему вернулся и звучал, как труба.
Перелистнул, комкая страницы:
– Вот… «И повиноваться должна женщина, и найти глубину к своей поверхности. Поверхность – душа женщины, подвижная бурная пленка на мелкой воде! Но душа… Но душа мужчины глубока, ее бурный поток шумит в подземных пещерах! Женщина чует его силу… Но не понимает ее…»
– Тошненько!
От шепота ее пахло сартовским насваем, дымом и пылью.
Выпутав последний колосок, Мария поднесла его к щеке отца Елисея и пощекотала…
Он проснулся в одежде.
Вокруг была гостевая комната, в окне угадывалось утро. Лампа горела, но бледно и бессмысленно.
Подошел к столу, постоял.
Письменный прибор, бумага с отчетом. Ницше. «Ты идешь к женщинам? Не забудь плетку!» Это подчеркнуто.
Молитвенное правило читал дольше обычного.
Освежив лицо водою, вышел во двор. От лунных безобразий не осталось и следа; земля была полита и обласкана солнцем.
За трапезой спросили, хорошо ли он спал.
«Здесь воздух все хвалят», – заметила матушка Лидия в очках.
Он спросил о сестрах.
Оказалось, ночью у одной из них, Марии, произошел припадок.
После завтрака отец Елисей гулял. Глянул на сестрины окна. Тишина.
Прошел огороды, преодолел разросшуюся смородину, скотный двор.
Остановился.
Вчерашнее место было перед ним – солнечное и покойное. Летали насекомые. Прошел, отыскивая следы, подобрал пару сухих колосков. Присел на сваленное дерево.
Наклонился, поднял.
Плетка.
Повертел в руках. «Найти глубину в своей поверхности…»
Сочно гудят пчелы, в самое ухо.
Резко и неумело хлестнул по ветвям. Дерево вздрогнуло, посыпался мусор.
Замахнулся еще раз, но не стал. Зашагал прочь, вскидывая руки.
Приношу благодарность настоятельнице монастыря игуменье Лидии, давшей приют этим несчастным. Она ласкала, советовала, приобретением одежды, обуви и белья много ободрила их. Но не можем умолчать и о том, как через этих пришлых епитимиец нарушается порядок дисциплины в монастыре, совершается поношение монастырю, неудобство родового процесса, циничные угрозы удавиться или отравиться!
Выдворять бы русских незаконножительствующих девиц в Европейскую Россию, тем пресечь соблазн и лишить возможности сблизиться с соблазнителями сартами на выходе из монастыря или приюта. Сейчас девицы, находящиеся в монастыре, питают надежду, что по выходе оттуда они опять сойдутся с сартами, а совратители сарты каждый день верхом подъезжают к монастырю, чтобы улучить с ними свидание.
Установить надзор засартамисадами. Почти все случаи соблазна и совращения происходят в садах у сартов!..
Ходил по садам монастырским, в мыслях держа иные сады. Не держал – сами вонзались в мысли, царапали их ветвями, ласковой листвой. «Пойдем в виноградники, посмотрим, распустилась ли виноградная лоза, там окажу ласки мои тебе…»
Установить надзор за садами!
Отер лицо.
Корень всех несчастий – обрезание. Да, было оно когда-то знаком Завета евреев с Богом, чтоб народ Израилев не погиб и размножался, несмотря на тяжелые условия. Обрезание, оно аппетиты разжигает, «плодиться и размножаться». Оттого и позволено было – чтобы народу Божьему выжить. Новый же Завет, вместо «плодитесь», напротив: уклоняйтесь от соития. Теперь уже обрезание этому враг; и после Христа оно уже знак Завета не с Богом, а с…
Отец Елисей сплюнул; плевок повис на листе подорожника.
Особый тип – здешние туземцы. Кроме обрезания, еще и выбривают себе всё там вокруг. Отец Елисей эксперимента ради тоже раз себе выбрил. Потом целую неделю ощущал беспокойство. Больше экспериментировать не стал. Каково же туземцам, практикующим такое непрерывно, да еще держащим это за благородный обычай?!
Отсюда и сады.
Александра!
Та выглянула из окна, тихая, мягкая. Глазами лениво шарит: кто звал?.. А мыслями – внутри себя, в темноте влажной.
К полудню дух успокоился.
Его водили по монастырю, показывая достопримечательности. Побывал на скотном дворе, ознакомился с коровами; у тех были добрые рогатые физиономии; работали хвосты, отгоняя насекомых. Снова показывали ему вишню, смородину. Представили садовника, сарта Джуму, по словам монахинь, «просто волшебника». Отец Елисей любезно поздоровался с «волшебником» и задал какой-то ботанический вопрос. Потом посетили иконописную мастерскую; три послушницы писали иконы настолько живо и правильно, что получали заказы из соседних селений.
– Райское место у вас… – Отец Елисей отхлебывал квас, отгоняя вздутый изюм. И незаметно снимал башмаки, чтобы испытать еще большее блаженство.
Как спало пекло, отправился обратно.
Игуменья Лидия со «свитою» вышла проводить. При прощании кланялись друг другу долго, как китайцы. Светились два каменных корпуса; в некоем окне стояли две фигуры и глядели на его отъезд. Но на душе было покойно и сыто, только Ницше камнем тяжелил саквояж, но на его счет он уже решил.
Вынесли в дорогу корзину: мед, плоды и сметанка. Накрыто вчерашней салфеточкой. И мешочек, вытканный бисером: Солнце и Луна. Чья работа?
– Сестер Свободиных…
Попытался отказаться от даров. Какой там! Уже в коляске…
Жалко рай оставлять, тащиться в пыльный городской муравейник. Тронулись; затрещало колесо о гравий. Заметил, за спиной депутации стоит Мария, усмехается, а может, просто губами играет. Заслонило ее деревьями, стволами, листьями, а вскоре и весь монастырь в зелени исчез.
Отец Елисей трясся и жмурил глаз. От кваса ноги стали мягкими. Мимо громыхали сартовские арбы, и сквозь прикрытый глаз отец Елисей наблюдал за ними.
Заметив чайхану, велел остановиться. Сошел в пыль, прижимая саквояж.
В чайхане все вытаращились на него. Усадили за низенький грязный стол, стали делать вид, что прибирают. Отец Елисей по-татарски спросил себе лепешку и чая. Парень неподалеку с вялою розою за ухом рот раскрыл. «Закрой рот, Хасан! – успокаивал его сосед. – Не видишь, русский мулла вспотели, чай желают…» И сам на отца Елисея из-над пиалы пялится.
Пора приводить приговор в исполнение.
Расщелкнул саквояж, достал. Протянул чайханщику.
– Бросьте-ка это в огонь…
Чайханщик стоял, поглядывая то на книгу, то на отца Елисея.
– Сварите мне чай, для меня, на этой книге.
Тот наконец уразумел.
Отец Елисей отер лоб.
Чайханщик наклонился над огнем. В смуглых руках том обернутый.
Поглядел на отца Елисея, пошевелил бородой.
Отец Елисей махнул. Подошел. Ницше горел ярко и буднично, от дыма чесался нос.
Потом пил сваренный на «Заратустре» чай.
– Чой ширин-ми?[5] – подошел чайханщик.
На столе перед отцом Елисеем соленые косточки и туземный стеклянный сахар, название забыл. Потом, уже в дороге, вспомнил: «нават».
Рапорт отца Елисея был подан, но действия оказать не успел. Заварилась война с Германией, не до ислама стало и сартовских садов. Выпали из поля зрения и сестры Свободины: Александра с сартеночком на руках и Мария, любительница пасхальных яиц. А потом и остальные герои попроваливались в воронку, возникшую при погружении старого мира.
Ташкентский историк N, сообщивший эту историю и предоставивший копии документов, добавил, что какая-то Свободина в начале тридцатых значилась в списках Ташкентской женской тюрьмы, в которую после революции был переделан монастырь. Место это и сегодня служит больницей женской колонии и опутано проволокой; внутри сидят женщины. Долго передавалась тюремная байка про одну монашку. Что после того, как всех их в восемнадцатом разогнали, осталась одна, которая всё не желала покидать свое место. И когда монастырь передали под тюремные нужды, устроилась туда в хозчасть. А когда ее и оттуда за религиозность выгнали, то нарочно совершила преступление и после суда снова оказалась там, где привыкла быть. И что фамилия ее была Свободина, забавная с точки зрения ее биографии. При этом она продолжала вести святую жизнь, имея только одну странность: с какой-то материнской лаской относилась к тюремщикам и конвойным из коренного населения и знала их язык. Там, говорят, и умерла. Перед смертью только просила, чтобы ее вывели «в сад». Ее, конечно, никуда не вывели.