Лебедев не был идейным человеком и уж совсем не был политиком. Он был дельцом, ловким организатором и крепким на руку хозяином. Как человек быстрой, практической сметки, он сразу же понял, что чем бледнее будет содержание редактируемой им газеты, тем легче ему будет вести свое издательское хозяйство. Его девизом было: «нам не надо, чтобы нас читали, нам надо только, чтобы нам не мешали печататься».
Прослышав, что старому «Инвалиду» будет предложена боевая роль, Дмитрий Капитонович не без участия темноватых дельцов мигом реквизнул одну из лучших петербургских типографий. Покончив с типографией, он затеял приобретение соседнего дома, в котором должны были быть отделаны квартиры для редакторов, а может быть и для ближайших сотрудников. Затея генералу Лебедеву удалась: незадолго до крушения «Февраля» Дмитрий Капитонович шумно и торжественно отпраздновал новоселье в своей новой редакторской квартире. В этот день он был трогательно счастлив. Показывая собравшимся гостям свои «шикарные апартаменты», он с балетной легкостью переносил из комнаты в комнату свои по–купечески тучные телеса; его полное бритое лицо так и растекалось в самодовольной улыбке. Помахивая перед своим носом душистой гаванской сигарой и щуря от едкого дыма лукавый глаз (к сигарам генерал пристрастился за свою десятилетнюю жизнь в Пруссии, которую он, в качестве тайного военного агента, исходил вдоль и поперек с шарманкою за спиной и фотографическим аппаратом под полой), он со вкусом и толком описывал все перипетии сложной борьбы за осуществление своего плана.
Женат был Дмитрий Капитонович на как будто бы мало подходящей к нему женщине, на восторженной вечной курсистке, гордой народовольческими традициями своей «интеллигентской» семьи. Супруги, однако, трогательно обожали друг друга, как и своих избалованных и перекормленных мопсов, заменявших им детей.
Не менее своеобразен, чем сам редактор, был его редакционный коллектив. До моего поступления он состоял всего только из двух сотрудников.
На роли политика–идеолога при генерале состоял плехановец Гуревич, исключительно умный, вечно клокочущий какими–то собственными мыслями социолог, неряшливо одетый в потрепанную и помятую визитку. Смотря на Гуревича, нельзя было подумать, что он ночевал дома: казалось, что он только что вышел из вагона, в котором провел несколько бессонных ночей.
Вторым сотрудником был Столпянский. Представляя мне Столпянского, Дмитрий Капитонович был очень удивлен и даже огорчен тем, что я оказался незнакомым с работами его сотрудника: генералу очень хотелось блеснуть передо мною своим «кладом», как он называл своего ученого хроникера.
С работами Столпянского о Петербурге мне так и не удалось познакомиться, о чем очень жалею, так как думаю, что в душе Столпянского жила большая любовь к «Санкт–Петербургу»; глаз его был зорок и чуток ко всем стилистическим особенностям столицы. Однажды я вез Столпянского на своем казенном автомобиле вдоль набережной на Васильевский остров, где он жил в тишайшей квартире честного труженика, завешанной старинными гравюрами и заваленной книгами не только на полках, но и по всем стульям. Во время поездки Столпянский много рассказывал мне о своем любимом городе, и я чувствовал, как у меня, москвича, открываются глаза на своеобразную красоту Петербурга.
Поначалу я, было, думал произвести в лебедевском предприятии некую революцию: собрать кадр интересных сотрудников и придать газете определенное лицо и направление. Но очень скоро понял, что мне это решительно не под силу. Для осуществления такого плана нужно было бы быть занятым только газетой, я же был поглощен работой в Политическом управлении. Но и помимо этого, не мне было обновлять «Инвалид». Это мог сделать старый опытный журналист, способный в любой час дня и ночи настрочить боевую передовицу; связанный со всею русскою публицистикой и хорошо знакомый с техникой газетного дела, которое в революционное время со дня на день осложнялось не только всё растущими экономическими требованиями рабочих, но и их желанием самим редактировать газету.
Тушило мой реформаторский пыл еще и сознание, что вести газету в своем собственном духе было бы невозможно, так как моей философии революции и моей программы действия никто не разделял; вести же ее по официальной линии меня не очень соблазняло, да и линия эта была не очень отчетлива.
Все эти обстоятельства и соображения быстро свели мое редакторство к простому, хотя и очень интенсивному сотрудничеству (я чуть ли не каждый день писал передовицы и другие статьи) и к заботе о том, чтобы не случалось тех «ляпсусов», которыми поначалу грешил «Инвалид», возмущая Керенского и начальника Политического кабинета генерала Барановского.
Нет сомнения, что будущие историки нашей революции, независимо от их направления, будут уделять особо большое внимание заговору генерала Корнилова. Значение этого заговора заключается в том, что своею быстрою, полною и неожиданною для всех право–заговорщицких кругов победою над мятежным генералом, Керенский наголову разбил себя самого и тем похоронил «Февраль».
Если верно, что сущность трагедии заключается в том, что добро и зло, жизнь и смерть вырастают из одного корня, то ничего более трагического, чем «заговор» Корнилова, представить себе невозможно.
Понимание истории, как трагедии, в христианском сознании неотделимо от веры в свободу человеческой воли: конечно, не в смысле возможности любых произвольных действий, а в смысле всегда возможного для человека правильного выбора из ряда предложенных ему жизнью путей. Вне такой веры немыслима нравственная ответственность исторического деятеля перед истиной и историей.
Не имея никаких шансов стать точною наукой в естественнонаучном смысле этого слова, историоведение, начиная с эпохи Возрождения, неустанно стремилось стать таковою.
С таким науковерческим стремлением связано типичное для большинства ученых историков нового времени отрицание таких основных категорий исторического познания, как трагедия, свобода воли, личная нравственная ответственность и соборная народная вина.
Нельзя, однако, сказать, чтобы в своем стремлении очистить историческую науку от остатков «мифических» представлений, современные историки и историософы были бы вполне последовательны. Изучая их труды, замечаешь, что, не допуская откровенно религиозного, в частности христианского, подхода к исторической жизни, они иногда открыто, а иногда контрабандою вносят в свою, будто бы строго научную, работу самые разнообразные полуметафизические и полумифические, во всяком случае сверхнаучные представления. Одни, в особенности консервативные немцы, часто говорят о судьбе, о каких–то анонимных исторических силах, о народных и эпохальных душах, другие же, прежде всего социалисты, говорят о неотменных социально–экономических законах и о господствующих в истории циклических ритмах.
При всей разнохарактерности этих понятий и построений, в них все же присутствует единая и весьма характерная для последних четырех столетий европейского развития тенденция отрицания истории как процесса свободного сотрудничества Всемогущего Бога и в Боге свободного человека.
Если встать на особо распространенную в современной исторической науке социологическую точку зрения, характерную не только для марксистских ученых, но и для тех, которых марксисты именуют представителями буржуазной науки, то можно с легкостью нарисовать убедительную картину той неотвратимой необходимости, с которой Февральская революция скатилась или поднялась — это уже вопрос политической оценки — к большевистскому «Октябрю».
Сущность социологической точки зрения заключается в последнем счете в признании общественных слоев, прежде всего классов, за главные силы истории. Закономерная смена этих коллективных сил у руля политической власти оказывается при такой постановке вопроса главным содержанием исторического процесса. В четком чертеже такой упрощенной схемы всякая революция превращается в борьбу упорствующего у власти класса со своим закономерным наследником. «Значение личности в истории», о котором у нас было так много споров, сводится при социологическом подходе к историческому процессу почти что к нулю: историческая личность превращается в орган безличного коллектива; вождь — в ведомого, в покорного массе глашатая ее нужд и требований.