К обеду, который, по обычаю, был подан сейчас, как пришли с похорон, были приглашены три священника (в том числе отец благочинный) и дьякон. Дьячкам была устроена особая трапеза в прихожей. Арина Петровна и сироты вышли в дорожном платье, но Иудушка и тут сделал вид, что не замечает. Подойдя к закуске, Порфирий Владимирыч попросил отца благочинного благословить яствие и питие, затем налил себе и духовным отцам по рюмке водки, умилился и произнес:
— Новопреставленному! вечная память! Ах, брат, брат, оставил ты нас! а кому бы, кажется, и пожить, как не тебе. Дурной ты, брат! нехороший!
Сказал, перекрестился и выпил. Потом опять перекрестился и проглотил кусочек икры, опять перекрестился — и балычка отведал.
— Кушайте, батюшка! — убеждал он отца благочинного, — все это запасы покойного братца! любил покойник покушать! И сам хорошо кушал, а еще больше других любил угостить! Ах, брат, брат! оставил ты нас! Нехороший ты, брат, недобрый!
Словом сказать, так зарапортовался, что даже позабыл об маменьке. Только тогда вспомнил, когда уж рыжичков зачерпнул и совсем было собрался ложку в рот отправить.
— Маменька! голубчик! — всполошился он, — а я-то, простофиля, уписываю — ах, грех какой! Маменька! закусочки! рыжичков-то, рыжичков! Дубровинские ведь рыжички-то знаменитые!
Но Арина Петровна только безмолвно кивнула головой в ответ и не двинулась. Казалось, она с любопытством к чему-то прислушивалась. Как будто какой-то свет пролился у ней перед глазами, и вся эта комедия, к повторению которой она с малолетства привыкла, в которой сама всегда участвовала, вдруг показалась ей совсем новою, невиданною.
Обед начался с родственных пререканий. Иудушка настаивал, чтобы маменька на хозяйское место села; Арина Петровна отказывалась.
— Нет, ты здесь хозяин — ты и садись, куда тебе хочется! — сухо проговорила она.
— Вы хозяйка! вы, маменька, везде хозяйка! и в Головлеве и в Дубровине — везде! — убеждал Иудушка.
— Нет уж! садись! Где мне хозяйкой Бог приведет быть, там я и сама сяду, где вздумается! а здесь ты хозяин — ты и садись!
— Так мы вот что сделаем! — умилился Иудушка, — мы хозяйский-то прибор незанятым оставим! Как будто брат здесь невидимо с нами сотрапезует… он хозяин, а мы гостями будем!
Так и сделали. Покуда разливали суп, Иудушка, выбрав приличный сюжет, начинает беседу с батюшками, преимущественно, впрочем, обращая речь к отцу благочинному.
— Вот многие нынче в бессмертие души не верят… а я верю! — говорит он.
— Уж это разве отчаянные какие-нибудь!.. — отвечает отец благочинный.
— Нет, и не отчаянные, а наука такая есть. Будто бы человек сам собою… Живет это, и вдруг — умер!
— Очень уж много этих наук нынче развелось — поубавить бы! Наукам верят, а в Бога не верят. Даже мужики — и те в ученые норовят.
— Да, батюшка, правда ваша. Хотят, хотят в ученые попасть. У меня вот нагловские: есть нечего, а намеднись приговор написали, училище открывать хотят… ученые!
— Против всего нынче науки пошли. Против дождя — наука, против вёдра — наука. Прежде бывало попросту: придут да молебен отслужат — и даст Бог. Вёдро нужно — вёдро Господь пошлет; дождя нужно — и дождя у Бога не занимать стать. Всего у Бога довольно. А с тех пор как по науке начали жить — словно вот отрезало: все пошло безо времени. Сеять нужно — засуха, косить нужно — дождик!
— Правда ваша, батюшка, святая ваша правда. Прежде, как Богу-то чаще молились, и земля лучше родила. Урожаи-то были не нынешние, сам-четверт да сам-пят, — сторицею давала земля. Вот маменька, чай, помнит? Помните, маменька? — обращается Иудушка к Арине Петровне с намерением и ее вовлечь в разговор.
— Не слыхала, чтоб в нашей стороне… Ты, может, об ханаанской земле читал — там, сказывают, действительно это бывало, — сухо отзывается Арина Петровна.
— Да, да, да, — говорит Иудушка, как бы не слыша замечания матери, — в Бога не верят, бессмертия души не признают… а жрать хотят!
— Именно, только бы жрать бы да пить бы! — вторит отец благочинный, засучивая рукава своей рясы, чтобы положить на тарелку кусок поминального пирога.
Все принимаются за суп; некоторое время только и слышится, как лязгают ложки об тарелки да фыркают попы, дуя на горячую жидкость.
— А вот католики, — продолжает Иудушка, переставая есть, — так те хотя бессмертия души и не отвергают, но, взамен того, говорят, будто бы душа не прямо в ад или в рай попадает, а на некоторое время… в среднее какое-то место поступает.
— И это опять неосновательно.
— Как бы вам сказать, батюшка… — задумывается Порфирий Владимирыч, — коли начать говорить с точки зрения…
— Нечего об пустяках и говорить. Святая церковь как поет? Поет: в месте злачнем, в месте прохладнем, иде же несть ни печали, ни воздыхания… Об каком же тут «среднем» месте еще разговаривать!
Иудушка, однако ж, не вполне соглашается и хочет кой-что возразить. Но Арина Петровна, которую начинает уж коробить от этих разговоров, останавливает его.
— Ну уж, ешь, ешь… Богослов! и суп, чай, давно простыл! — говорит она и, чтобы переменить разговор, обращается к отцу благочинному: — С рожью-то, батюшка, убрались?
— Убрался, сударыня; нынче рожь хороша, а вот яровые — не обещают! Овсы зерна не успели порядком налить, а уж мешаться начали. Ни зерна, ни соломы ожидать нельзя.
— Везде нынче на овсы жалуются! — вздыхает Арина Петровна, следя за Иудушкой, как он вычерпывает ложкой остатки супа.
Подают другое кушанье: ветчину с горошком. Иудушка пользуется этим случаем, чтоб возобновить прерванный разговор.
— Вот жиды этого кушанья не едят, — говорит он.
— Жиды — пакостники, — отзывается отец благочинный, — их за это свиным ухом дразнят.
— Однако ж, вот и татары… Какая-нибудь причина этому да есть…
— И татары тоже пакостники — вот и причина.
— Мы конины не едим, а татары — свининой брезгают. Вот в Париже, сказывают, крыс во время осады ели.
— Ну, те — французы!
Таким образом идет весь обед. Подают карасей в сметане — Иудушка объясняет:
— Кушайте, батюшка! Это караси особенные: покойный братец их очень любил!
Подают спаржу — Иудушка говорит:
— Вот это так спаржа! В Петербурге за этакую спаржу рублик серебрецом платить надо. Покойный братец сам за нею ухаживал! Вон она, Бог с ней, толстая какая!
У Арины Петровны так и кипит сердце: целый час прошел, а обед только в половине. Иудушка словно нарочно медлит: поест, потом положит ножик и вилку, покалякает, потом опять поест и опять покалякает. Сколько раз, в былое время, Арина Петровна крикивала за это на него: да ешь же, прости Господи, сатана! — да, видно, он позабыл маменькины наставления. А может быть, и не позабыл, а нарочно делает, мстит. А может быть, даже и не мстит сознательно, а так нутро его, от природы ехидное, играет. Наконец подали жаркое; в ту самую минуту, как все встали и отец дьякон затянул «о блаженном успении», — в коридоре поднялась возня, послышались крики, которые совсем уничтожили эффект заупокойного возгласа.
— Что там за шум! — крикнул Порфирий Владимирыч, — в кабак, что ли, забрались?
— Не кричи, сделай милость! Это я… это мои сундуки перетаскивают, — отозвалась Арина Петровна и не без иронии прибавила: — Будешь, что ли, осматривать?
Все вдруг смолкли, даже Иудушка не нашелся и побледнел. Он, впрочем, сейчас же сообразил, что надо как-нибудь замять неприятную апострофу матери, и, обратясь к отцу благочинному, начал:
— Вот тетерев, например… В России их множество, а в других странах…
— Да ешь, Христа ради: нам ведь двадцать пять верст ехать; надо засветло поспевать, — прервала его Арина Петровна. — Петенька! поторопи там, голубчик, чтоб пирожное подавали!
Несколько минут длилось молчание. Порфирий Владимирыч живо доел свой кусок тетерьки и сидел бледный, постукивая ногой в пол и вздрагивая губами.
— Обижаете вы меня, добрый друг маменька! крепко вы меня обижаете! — наконец произносит он, не глядя, впрочем, на мать.