Один министр отбывает. Ему устраивают проводы на вокзале. Другой министр прибывает. Его встречают. Королевой красоты избрана мисс Лойзах. В бикини на альпийском лугу. Прелестный садик. Огромный атомный гриб над пустыней Невада. Лыжные гонки по искусственному снегу на пляже во Флориде. Опять бикини. Целые стада бикини. Еще более прелестные задики. В Корее: два врага с суровыми лицами встречаются, заходят в палатку, снова расстаются; один с суровым лицом залезает в вертолет, другой с еще более суровым лицом садится в автомашину. Выстрелы. На какой-то город падают бомбы. Выстрелы.
Бомбы падают в джунгли. Королевой красоты будет избрана мисс Макао.
Бикини. Прелестный китайско-португальский задик. Спорт примиряет народы.
Двадцать тысяч зрителей не сводят глаз с мяча. Отменно скучное зрелище. Но вот телеобъектив кинокамеры выхватывает из двадцати тысяч отдельные лица: ужасные лица, судорожно сжатые челюсти, искаженные ненавистью рты, в глазах жажда убийства. Хотите тотальной войны? Да, да, да! Со своего кресла в темном зале Кетенхейве всматривался в лица, беспощадно вырванные коварным телеобъективом из людской безымянной массы и утратившие всякую сдержанность, в лица, которые свет (по Ньютону, невесомое вещество, холодно и высокомерно парящее над организованной материей) бросил на экран, как на анатомический стол, и ему становилось страшно. Разве это человеческие лица? Разве лица современников так ужасны? До чего мы докатились и благодаря какой случайности он, Кетенхейве - фарисей, не попал в эту кашу из двадцати тысяч (министры сидели на скамьях и попадали в объектив кинокамеры, министры были вместе с народом, были или только делали вид - великолепные мимы) и не следил за мячом, судорожно сжав челюсти? Сердце у него при этом не стучало, кровь не пульсировала учащенней, он не испытывал ярости: за глотку судью! Бейте сукиного сына!
Жульничество! Одиннадцатиметровый! К черту одиннадцатиметровый! Свист.
Кетенхейве оставался в стороне. Он оставался вне поля напряжения этих собравшихся двадцати тысяч. Они все объединились, накапливали энергию, стали опасным скопищем нулей, взрывчатой смесью, двадцать тысяч возбужденных сердец и двадцать тысяч пустых голов. Конечно, они ждали своего фюрера, человека под номером первым, того, кто сопоставит себя с ними и сделает их огромной величиной, народом, новым Големом этого смутного понятия: один народ, один рейх, один фюрер, тотальная ненависть, тотальный взрыв, тотальная гибель. Кетенхейве недоброжелательно относился к массе. Он был одинок. Таков удел фюрера. Кетенхейве - фюрер. Но Кетенхейве не умел обольщать толпу. Не умел приводить массы в движение.
Зажигать их. Он даже не умел обманывать народ. Как политик он был женихом-обманщиком, который становился импотентом, как только нужно было ложиться в постель с фрау Германией. Но в своем воображении, а зачастую и на деле, именно он искренне старался отстаивать во всем права народа. На экране кино рекламировало теперь самое себя: показывали отрывки из очередной программы, рассчитанной на стандартные вкусы потребителя. Двое старикашек играли в теннис. Эти стариканы, одетые в задорные короткие штанишки, разыгрывали в рекламируемом фильме роли пылких любовников; они свободно могли бы быть старшими братьями Кетенхейве, ведь когда он был еще подростком, он видел этих господ в разных ролях на экране. Они были не только теннисистами, но и помещиками, ведь фильм, который анонсировали сейчас, потрясающий боевик, был из современной жизни; господа помещики лишились всего, все их имущество принесено в жертву мировой буре, у них осталось только поместье, родовой замок, поле и лес, теннисная площадка, короткие элегантные штаны и, разумеется, несколько чистокровных рысаков, чтобы снова скакать в поход за Германию. Голос с экрана произнес: «Между двух закадычных друзей стоит очаровательная женщина. Кто ее добьется?»
Какая-то матрона в коротком девичьем платьице буйствовала у теннисной сетки. Самое подходящее занятие для бабушек, и все это происходило в высшем обществе, в таком элегантном мире, какого уже давно не существовало. Кетенхейве сомневался, существовал ли вообще когда-либо такой элегантный мир. Что это такое? Что здесь показывают? Популярная немецкая писательница назвала один из своих многочисленных романов «Highlife»; она или ее издатель дали немецкой книге английское название, и миллионы читателей, которые вовсе не знали, что означает слово Highlife, залпом проглатывали книгу. Highlife - мир аристократов, волшебное заклинание, что же это такое, кто принадлежит к этому миру? Кородин? Нет.
Кородин не Highlife. Канцлер? Тоже нет. Банкир канцлера? Он выгнал бы таких людей вон. Так кто же тогда Highlife? Призраки, тени. Это актеры на экране, изображающие Highlife, они и были единственными представителями этого аристократического мира, да еще несколько рекламных фигур в иллюстрированных журналах и проспектах: господин с холеными усами неподражаемо благородно разливает шампанское; господин в костюме для игры в поло курит сигарету самого популярного дешевого сорта, и голубой дымок обвивает изящную шею лошади. Ни один человек не станет так наливать шампанское, ни один человек не сядет так на лошадь, да и зачем вообще надо это делать? Но эти фигуры на самом деле были призрачными королями народа.
Во втором отрывке рекламировался новый цветной фильм. Голос с экрана кричал: «Америка в огне гражданской войны! Жаркий юг, страна пылких сердец! Обворожительная женщина между двух закадычных друзей!» Два закадычных друга и одна обворожительная женщина - казалось, что по обе стороны океана это стало навязчивой драматургической идеей авторов киносценариев. Обворожительная женщина на этот раз сидела верхом на неоседланном мустанге и скакала, раскрашенная в три цвета, так что у Кетенхейве зарябило в глазах. Друзья - тоже трехцветные - прокрадывались через рощу и стреляли друг в друга. Механический голос комментировал:
«Отчаянно смелые парни!» У Кетенхейве не было друга, в которого он мог бы стрелять. Не прицелиться ли ему в Мергентхейма, а тому в него? Пожалуй, неплохая идея. А Софи можно было бы дать роль обворожительной женщины. Она бы согласилась. За ней дело не станет. А вот началась немецкая комедия.
Кетенхейве уже изнемогал. Комедия мерцала на экране. История с привидениями. Любовник переодевается в женское платье. Показывается в обществе. Что ж, трансвеститы действительно существуют, но Кетенхейве они не кажутся смешными. Трансвестит уселся в ванну. Трансвеститам тоже надобно иногда мыться. Что в этом смешного? Какая-то дама неожиданно застала в ванной пристойно голого мужчину вместо непристойно переодетого.
Смеялись рядом с Кетенхейве, смеялись впереди и сзади него. Почему они смеются? Кетенхейве этого не понимал. Ему стало страшно. Он исключен из общей массы. Исключен из общего смеха. Он не видел ничего смешного. Он видел голого актера. Трижды разведенную даму, которая обнаружила этого актера в ванне. Скорее грустные, чем смешные ситуации. Но вокруг Кетенхейве все смеялись. Исходили смехом. Разве Кетенхейве здесь иностранец? Разве он попал к людям, которые иначе плачут, иначе смеются, не такие, как он? Может, он иностранец по своим чувствам, и смех, окружающий его в темноте зала, больно бьет его, словно мощная волна, и грозит утопить? Кетенхейве ощупью выбрался из этого лабиринта и поспешно ушел из кинотеатра. Это было настоящим бегством. Ариадна пропищала ему вслед: «Держитесь правее! К выходу правее!» Тесей обратился в бегство, а Минотавр жив.
Смеркалось. На небе еще светился последний отблеск заходящего солнца.
Время ужина. Они сидели в своих душных комнатах, сидели перед разобранными постелями, питались и, лениво жуя, слушали, как заливается репродуктор:
«Возьми, капитан, меня в море… Родины яркие звезды…» На улице лишь изредка попадались люди. И то лишь те, кто не знал, куда им идти. Они не знали, куда идти, даже если у них была своя комната, даже если постель их была разобрана, а пиво и колбаса дожидались их, они все равно не знали, куда идти. Это были такие же люди, как Кетенхейве, и все же в чем-то другие, они не умели быть наедине с собой. У кинотеатра стояли подростки.