А в другой раз мама грузила на телегу какие-то тюки. Возница заботился и о ней, и о лошади, которую звали Белка. Лошадь, по словам мамы. была изящным и стройным животным. Ее хозяин это сознавал, и потому относился к лошади соответствующим образом: за всю дорогу не употребил ни кнута ни ругани. На пути встретилась рытвина, Белка не могла вытянуть из нее груз. Все увещевания человека остались ею не услышанными. Не подействовал и упрек: «Я с тобою, як с дамою, а ты, як курва». «Разгружай», — скомандовал он маме, а сам стал заворачивать самокрутку. Через несколько минут сквозь дымок он сказал маме с участием и почти нараспев: «И чего они тебя, такую птаху, мучают…»
За поэтические успехи в пропаганде высокопроизводительного рабского труда от имени управления лагерей Севера и Урала маму наградили грамотой. Вместо привычного нам обрамления грамоты красными лентами, дубовыми листьями и прочими «бантиками», у этой — доски, привинченные шурупами к полю грамоты. По доскам — слабенький бледный растительный орнамент. «Живописные» элементы грамоты, как клейма на иконе, изображают весь процесс добычи и первоначальной обработки древесины: в его начале обозначен мачтовый лес. Затем пни и лежащие рядом спиленные плети и связки по девять бревен в каждой. Далее все, что сопровождает лесосплав, затем лесопилка. Процесс венчают товарные вагоны с отодвинутыми дверями и готовыми к погрузке штабелями досок. В слове «грамота» все буквы набраны из коротких деревянных планок, скрепленных между собой и привинченных к полю грамоты шурупами. Все слово подчеркнуто также длинной привинченной планкой. Всюду бревна и доски, доски и бревна. В тексте — и про режим, и про ударный, стахановский труд, производительность и массовость, а также и соревнование, которое названо трудовым, но не социалистическим.
Грамота помечена датой 7.XI.44. Через несколько дней после этой даты я был назначен командиром взвода пешей разведки стрелкового полка на 4-м Украинском фронте. Эти события были независимы.
Наша жизнь, как поверхность Луны, испещрена кратерами безнравственности: от огромных до едва различимых. Но Луна лишена защитной оболочки атмосферы, которая предохранила бы ее от ударов извне. Что же, за тысячелетия существования земляне так и не выработали иммунитета от эпидемий безнравственности?!
А наша страна, все еще переживающая постигшую ее катастрофу, так и мечется между безнравственностью, которую она не может преодолеть якобы из-за нищеты, и нищетой, которую, не преодолев безнравственности, так и не изжить.
Мое представление о моей собственной жизни противоречиво. В самом деле, я не имею права не считать себя счастливым человеком, не имею права жаловаться:
Война подарила мне теперь уже 59 лет жизни, в то время, как очень многие мои сверстники погибли. Мне 80 лет. Инвалид войны и пенсионер, я еще занимаюсь исследовательской работой и преподаю; мне бывает неловко жить, когда я узнаю о смерти и хороню людей моложе меня.
С детства усвоивший принцип разумного потребления, я материально не бедствую, хотя у меня нет ни дачи, ни автомобиля, отчего я никоим образом не чувствую себя ущемленным (формулировку «разумное потребление» я узнал только недавно; когда я его «усваивал», я не знал, что это так называется, так жила семья). У меня есть замечательные дочь и внучка и еще более замечательные правнучка и правнук. Теперь ей семь, ему на год меньше. Не задержаться на детишках нельзя. Хотя бы вот такой случай. Обладая к своим годам уже достаточно большим опытом воспитуемых, они решили, очевидно, что для его практического использования время вполне настало. «Ты будешь наш сын», — сказали они мне однажды. Я согласился. Через полчаса многочисленных воспитательных действий, иногда весьма противоречивых, я тихонько возроптал. Тогда мальчишка встал в позу, подбоченился и с интонацией, не допускавшей сомнений в ее происхождении, заявил: «Ты серьезно думаешь, что со старшими можно разговаривать таким тоном?» Чего же еще желать!
Однако есть вокруг меня еще то, что называется политико-моральным и психологическим климатом. Он отвратителен. Вот у А. С. Пушкина в «Истории села Горюхина» замечательно сформулирована вечная истина: «Мысль о золотом веке сродна всем народам и доказывает только, что люди никогда не довольны настоящим и, по опыту имея мало надежды на будущее, украшают невозвратимое минувшее всеми цветами своего воображения».
Конечно, Пушкин ведет речь о народе, а не об отдельном человеке, и прямой проекции одного предмета на другой ожидать трудно. Все-таки какую-то привязку этапов отдельной жизни к трем временным категориям допустить можно.
Минувшее… Для меня оно было и счастливым, и горестным, интересным до увлекательности и нудным до отвращения, при этом никто не может меня упрекнуть в неправедности моего существования: свой долг перед моей страной я исполнил; но самым ярким и неизгладимым было то, что можно назвать «я на войне»[37]
Я выполнил, что полагалось мне как мужчине, и при этом на мою долю выпал жребий остаться живым.
Я не только не питаю надежды на будущее (его у меня нет), но завтрашнего дня просто боюсь.
А настоящим кто доволен у нас? Я к тому же все время в готовности получить зуботычину то ли с экрана телевизора, то ли из радиодинамика. А то и на улице…
С другой стороны, не все потеряно. Ведь я самым непосредственным образом связан с молодежью. В первую очередь, это мои студенты. Конечно, мне бы хотелось видеть в них романтиков, какими были студенты в середине прошлого века. Наверняка среди них такие есть и сейчас. Но уж слишком много сил они тратят на заработки.
На настоящую учебу, какую я видел в 70-х годах, у них, за редчайшим исключением, не остается времени. И я не считаю себя вправе укорять их за это, хотя в душе и сожалею. А ведь умные и сообразительные люди. Важное обстоятельство: в последние десять лет на группу в 15–20 человек не более одного москвича в год. В этом учебном году ни одного. Несмотря на пессимистические ноты в этих рассуждениях, неизвестно, кто кому больше дает. То, чему я их учу, при большой необходимости они смогут прочитать сами в разных источниках (потратив, разумеется, значительно больше времени, чем слушая мои лекции). Меня же постоянное общение с ними держит на плаву. Хотя бы вот почему. Какая-нибудь формула или рассуждение в моей лекции отпечатываются на некотором молодом лице либо нахмуренными бровями, либо расширенными округлыми глазами. Потом вдруг наступает момент, когда лицо расправляется почти в улыбку, сопровождаемую еле уловимым кивком согласия. Понял и формулу, и рассуждение!
И как же меня всякий раз обескураживает очередное известие об отъезде моего выпускника за границу в аспирантуру или на работу. И я бессилен противопоставить этому что-нибудь, кроме сожаления.
И что я должен был испытывать, когда один из американцев, приезжавший на рубеже веков в Россию на симпозиум, сказал мне: «Откуда же нам брать, как не у вас?!» Пожалуй, это была более пощечина, чем похвала. Возвышающимся сейчас новым «отцам» нации на это наплевать… А может быть, выгодно? А может быть, на все вопросы уже ответил Фазиль Искандер («Знамя», № 2, 2004) перекрыв мой пролившийся выше интеллигентский плач только несколькими строчками:
И не новый сановник,
И не старый конвой —
Капитал и чиновник
Тихо правят страной,
Без особых усилий,
Знать не зная греха,
На глазах у России
Жрут ее потроха.
И далее
Где теперь твоя мысль?
Ты раздвинуло время —
И скоты ворвались.