Я возвращаюсь в свою комнатенку. Я удовлетворен. Сомнений больше нет: покойный Бардан знал, что у Канто были нехорошие намерения. И испугался его… Он вернулся в школу… И… И что? Что произошло в одиночестве пустых спален?
Я пока этого не знаю, но надеюсь скоро узнать.
Ночью шел снег. Когда я проснулся, все за окном было покрыто снежным покрывалом — шаблонная фраза а сочинениях школьников выпускного класса. Помывшись, побрившись, я захожу за Толстым, и мы, никому ничего не говоря, катим в Лион. Берю ругается. Его графиня прислала ему письмо, в котором уведомляет, что не сможет приехать в назначенный срок. Поэтому у уважаемого преподавателя возникают некоторые осложнения с его курсом лекций.
— Все старые бабы одинаковые, — говорит он, — голубая у них кровь или сок свеклы, что касается пунктуальности: всегда опаздывают. Эти уродины только к парикмахеру приходят вовремя! Скоро дойдет до того, что эта Труссаль де Труссо будет динамить меня самого. — Он разматывается, как катушка спиннинга. Он за новую отмену привилегий, Берю. Он за возвращение ночи 4 августа[33]. Он предлагает послать графиню на эшафот. Он хотел бы посмотреть, как она стоит во весь рост на повозке на фоне гильотины, вся серая от страха и в окружении свирепых санкюлотов, которые осыпают ее своими плебейскими ругательствами.
Он выступает за решительное и с брызгами крови отсечение ее головы. За то, чтобы ее накололи на пику и показывали исступленной толпе!
В жизни простого человека обязательно наступает такой момент, когда он начинает взывать к 1789 году, чтобы покончить с разночинцами.
Я с трудом продираюсь по забитым улицам в центре Лиона, где зеленый свет горит ровно столько, сколько нужно человеку, чтобы один раз чихнуть, такой мощный поток автомобилей движется в противоположном направлении. Берю, наш неутомимый рыцарь говорильни, меняет тему разговора. Для Монументального нет никаких тайн в словесных фигурах высшего пилотажа.
Он пророчески предрекает наступление времен, когда все машины будут «увязать друг в дружке» (так он сказал), как засыхающий цемент. Пока уличное движение еще только засыхает. А скоро оно застынет полностью, как глыба цемента. Машины будут походить на маринованных селедок, на паюсные икринки. Все склеится. Улица с застывшими в оцепенении машинами будет не просто улицей, а гигантским автомобильным кладбищем.
Уже сейчас он знает в Париже такие места, где пешеходы практически не могут перейти на другую сторону улицы. Полтора часа красного света на четыре смертельных секунды зеленого света! Регулировщик, который управляет светофором, в конце рабочего дня подводит итоги. Он говорит: «Сегодня мне удалось переправить через улицу пятнадцать пешеходов, погиб всего один и только двенадцать ранены». И он страшно гордится этим. В комиссариатах полиции рекорды падают каждый вечер. Да, Берю очень четко видит будущее, будто оно написано неоновыми буквами. Он чувствует скорое приближение момента освобождения, когда автомобилисты вновь станут полноправными пешеходами. А тротуар, которым до этого пользовались преимущественно путаны, как их называют те, которых шокирует слово проститутка, вновь станет королем. Тем более, что путаны, будем справедливы, сейчас становятся тоже моторизованными. Проститутки на колесах имеют потрясающий успех в наше время. Проституция на машинах — это настоящая находка нашего переходного послевоенного периода! Только меняй машины. Иди на зов фар. Скоро путаны изобретут систему, чтобы заниматься «этим» из машины в машину. Ведь самолеты дозаправляют друг друга в полете! Так почему же нельзя найти способ побаловать клиента на ходу. Через транзистор, а что? Простой вызов по радио. «Я Жюли Рыжая, ты хочешь со мной поработать, дорогой?..» «Сколько?»… «Пятьдесят бабок, лапочка; я тебе сделаю пучок коротких волн для спинного мозга, а для прибора низкочастотный вибратор и ультразвук? Лады?..» «Хоккей!»…" Тогда заложи перфокарточку в гидростатический табулятор на твоей приборной доске и пробей пятьдесят деголлевских франков". Глинглин-Блон! «Спасибо, старик, теперь можешь устроиться поудобней! О, слушай, я вижу на моем экране, что ты перебрал пива. Я тебя предупреждаю, меня ждет „Феррари“. Если ты будешь и дальше чесаться, я включу тебе „Салют, парни“ и смываюсь». Вот какая будет проституция завтрашнего дня, клянусь тебе!
Мы приезжаем в госпиталь, в отделение профессора Ганса Це-Фалло. Дежурная медсестра сообщает нам, что симпатяга Матиас наконец-то пришел в себя. Он разговаривает! И даже более того! Берю и я, мы вне себя от радости. Наконец-то наступил долгожданный день! Дама в белом проводит нас в палату, погруженную в полумрак. Рыжий лежит на кровати и рдеет на белом фоне своих повязок. У него осмысленный взгляд, и он сразу же узнает нас.
— Как это мило! — говорит он довольно уверенным голосом несмотря на то, что после головного ранения в голове у него не все дома.
Мы становимся по обе стороны кровати.
— Как ты себя чувствуешь, парень?
— Чуточку пришибленный, но операция прошла очень хорошо. Мне сделали черепотомию: это очень редкая операция, Наконец-то он счастлив. Он получил то, что искал: редко встречающуюся на практике хирургическую операцию, которую он сможет комментировать всю оставшуюся жизнь — вдоль, вширь и поперек.
Он рассказывает нам, что у него был зашиблен акселеративный центр, но благодаря поливалентному аннексированному ушибицину удалось прошпрынцевать левый эмолиент. Выжить после такой операции — один шанс из тысячи! И он —Матиас, выжил! Он пролежит месяц в госпитале, потом получит еще месяц отпуска на поправку. У него на голове останется маленькая серебряная пластина, но когда он отпустит волосы под битлов, ее не будет заметно. В этот момент открывается дверь и входят доктор Клистир с супругой. Они одеты во все черное, на всякий случай. Они всегда под рукой держат траур. При малейшем сомнительном случае они сразу закутываются в черный креп. При виде меня и Взбалмошного у них лица становятся круглыми, как качан капусты. На их отвратительных рожах написано ничем не смываемое осуждение.
— Как! — скрипит папа-серафист, — ваш несчастный зять едва успел прийти в сознание, а вы уже терзаете его, как два коршуна!
Его мамуля открывает сумочку, вытаскивает зеркальце и, свирепо таращась в него, начинает чехвостить нас, на спокойную голову. Как и в прошлый раз, она рассказывает нам, кто мы такие и, причем начинает с самого приятного: два чокнутых, два отвратительных прохвоста, два садиста, два…
— Мама, — шепчет раненый, можно мне кое-что вам сказать, вам и папе?
Вислощекая замолкает, немножко оторопев:
— Скажи, зятюшка! — разрешает она, принимая во внимание, что он тяжело ранен.
Клистир и она склоняются к постели страдающего Матиаса, приготовившись слушать. Симпатичный Рыжий поочередно поглядывает на них из-под бинтов.
— Вчера, — говорит он, — я находился в том состоянии, которое располагает к великим раздумьям. Я устроил экзамен своей совести…
— Ну надо же! — как флюгер скрипит старая.
— …и все тщательно проанализировал, — продолжает Матиас.
— Вам удалось прийти к веским выводам, мой мальчик? — изрекает врачеватель с бороденкой.
— Да, — говорит наш коллега, — да, папа, я сделал один вывод и, более того, разработал правила поведения на будущее!
— Господь велик! — говорит жена Папы. — Что же это за вывод? Что же это за удивительные правила поведения?
Матиас показывает мне на стакан минеральной воды на прикроватной тумбочке. Я подаю ему стакан, он отпивает глоток, чем вызывает гримасу недовольствия на лице Берюрье.
Увлажнив язык, Матиас продолжает:
.. — Мой вывод, мама, — это то, что вы оба отвратительные штучки, старый и вы!
— Он бредит! — вопит с надрывом теща.
Матиас смеется.
— Нет, мамаша. У меня голова в порядке, хоть и забинтована марлей. Вы оба — две гнусные отвратительные вороны, два зеленых фурункула, два гада, в общем! Как только я смогу ходить, я скажу Анжелике, чтобы она собрала вещи, и мы вернемся в Париж с нашим ребенком. Я не хочу, чтобы он стал маленьким маньяком, контактируя с вами. Что же это за социальное положение — внук Папы!