* * *
Центральная Африка, где существовало несколько французских колоний, стала для Бориса Степановича новым местом работы. Джунгли, болота. Но здесь нужно было строить дороги и плотины, а для этого требовались топографы.
— Рабочих опять нужно было нанимать из местных. Отношение к работе у них было своеобразное. Один негр через две недели трудовой деятельности честно заявил мне, что больше работать не хочет. Он заработал на пробковый шлем и широкий кожаный пояс. Больше ему ничего не требовалось: фрукты росли повсюду, джунгли кишели дичью, одежда не нужна.
В другой раз я выдавал жалованье, все рабочие встали в очередь. Один из них потом долго смеялся. Я спросил у него, почему он так веселится. «Месье Брюно, я у вас вообще не работал, а жалованье получил!» Поди отличи их одного от другого…
Шоколадные девушки-негритянки были просто очаровательны. У них был очень простой способ показать мужчине, что он ей нравится. Она брала его руку и клала на свою вечно обнаженную грудь. Когда одна такая красотка проделала это со мной на глазах у коллег, я несколько засмущался.
В городок приехал фотограф, несет свою камеру с треногой. Ему навстречу — две негритянки в костюмах Евы, с узелками в руках. Они быстро договариваются о цене, разворачивают узелки, облачаются в яркие платья и позируют для снимка. Потом снова раздеваются и идут своей дорогой. Так они с помощью фотографий свою цивилизованность показывали.
Вблизи деревни, где мы работали, поселился удав и начал таскать домашний скот. После того как он украл очередного поросенка, местные жители его выследили. Наевшегося удава, пока он не переварил свою жертву, можно брать голыми руками. Но крестьяне убивать cm не стали: для них удав — священное животное. Они привязали его к длинной палке и отнесли к другой деревне: пусть разбойничает у соседей!
После событий в Индокитае и разгрома французов у Дьен Бьен Фу беспорядки начались в большинстве французских колоний. Стало понятно, что французы не так непобедимы, как это казалось раньше. Удерживать колонии силой Франция уже не могла и не хотела: это было невыгодно. Вместе с уходом французов уехала и топографическая фирма Бориса Степановича. Перед отъездом из независимого Марокко знакомый инженер устроил ему поездку по всем объектам, в строительстве которых Брюно принимал участие. Грустное было зрелище. За короткий срок, прошедший со времени ухода французов, почти все они пришли в запустение и потихоньку разваливались. Местные власти не знали, что со всем этим делать. Слезы наворачивались на таза, но таков был ход истории. От скромных русских топографов не зависело ничего.
— Почти все члены группы собрались переезжать в Америку. Один из моих рабочих, который давно трудился у нас и неплохо говорил по-русски, просил меня взять его с собой. Я объяснял ему, что это невозможно, что ему не дадут визы в США.
«Ну почему? — недоумевал бедный Али. — Я ведь буду на тебя работать. Тебе не нравится, как я работаю?» — «Нет, Али, нравится, но тебя туда не пустят…»
Мне было его жаль. Как и нас самих.
* * *
В Соединенных Штатах Борису Степановичу пришлось начинать все заново. Сначала он был разнорабочим, потом — сотрудником библиотеки университета. Получил американское гражданство.
— Долгое время я был бесподданным, но в США так долго прожить невозможно. Конечно, это было формальностью, но мне в толпе людей, проходивших натурализацию, пришлось клясться в верности флагу. Меня мучила совесть: дескать, кровь за него готов проливать. На самом деле я за этот флаг ничего проливать не собирался.
Выйдя на пенсию, Борис Степанович переехал во Франкфурт, чтобы работать в «Системе». Приносить НТС посильную пользу. Он жил напротив «Посева», в том же доме, что и Ариадна Евгеньевна.
* * *
Когда старик затягивался сигаретой, он часто поучал меня:
— Бросай курить, Андреюшка. Семьдесят лет этим занимаюсь, и ничего хорошего.
Детей у него было четверо. И ни одного внука, что старика несказанно тяготило.
— Имя Татьяна, — приговаривал он, — играет в моей жизни огромную роль. Первая любовь, первая женщина и первая жена — Татьяна… Ты только лишнего не подумай: это все разные Татьяны были!
Обаяние старика позволяло ему очаровывать женщин до глубокой старости.
— Дочь моего кадетского однокашника рассказала мне о его кончине. Она пришла к нему в больницу, старик был при смерти. Он жаловался ей на здоровье, рассказывал о том, что не успел в этой жизни. Вдруг мимо прошла сисястая смазливая медсестра. Умирающий проводил ее таким жадным взглядом, что удивленная дочь спросила: «Папа, до каких лет мужчина продолжает интересоваться женщинами?!» — «До смерти, милая, — ответил он. Вскоре помер».
Эмфизема легких. Старик часто задыхался. Так как по-немецки он говорил очень плохо, врача иногда приходилось вызывать мне. Один раз после приступа его увезли в больницу. Я поехал с ним как переводчик. Бориса Степановича положили под капельницу. Вроде стало получше. Я собираюсь уходить, а он просит:
— Андреюшка, не бросай меня! Я ведь языка не знаю…
Оставаться в больнице на все время лечения я, конечно, не мог.
Что же делать? И тут до меня доходит, что в немецких больницах медсестер-немок не так уж и много. В основном — иностранки. Спрашиваю у медсестры, что присела у кровати старика: откуда она? Оказалось, из Югославии. Я ей тут же сообщил, что их пациент жил в Югославии, когда это было королевство, что он прекрасно говорит по-сербскохорватски. Она тут же заговорила с Борисом Степановичем. Подошла вторая сестра, тоже из Югославии. Старик обрадовался и начал бойко беседовать с ними на языке, который был для него вторым родным. Я робко поинтересовался, нужна ли еще моя помощь. Борис Степанович махнул рукой:
— Иди, Андреюшка, без тебя справлюсь!
В итоге он очаровал весь югославский персонал настолько, что медсестры бегали для него за сигаретами, которые строжайше запретил врач.
* * *
Старик прекрасно пел и играл на гитаре. Мне повезло: он пел на моем двадцатилетии и на моем тридцатилетии. Именно от него я услышал большинство песен белого движения — «Алексеевский марш», «Дроздовский марш», «Корниловский марш». Он часто исполнял романсы Вертинского, эмигрантскую лирику. Очень красиво и трогательно у него получался «Монмартрский шофер», мелодекламация на стихи эмигрантского поэта Евгения Тарусского:
От холодных лучей многоцветных реклам
Закрываю глаза, и душою я — там.
С молчаливым вождем прохожу по степям,
По кубанским станицам, донским берегам.
На груди моей знак — меч в терновом венце!
И застыла печаль на усталом лице…
Я слышал один раз его пластинку, изданную в Марокко в пятидесятых. Знакомые записали несколько кассет, но у меня ни одной не осталось.
Борис Степанович мечтал вернуться в Россию.
— Если «Посев» будет работать в Москве, согласен хотя бы ночным сторожем работать, лишь бы в России жить! Верно говорится, что «горек чужой хлеб и круты чужие лестницы». Я в семнадцати странах жил, но нигде себя дома не чувствовал…
Когда в 1991 году над Кремлем взвился трехцветный флаг, Борис Степанович качал головой:
— Не верю. Я большевиков слишком хорошо помню. Не уйдут они без крови…
В 1993 году он напомнил о своих словах:
— Я же говорил, что без крови они не уйдут! Еще малой кровью обошлись…
Жить во Франкфурте старик больше не хотел: дети далеко, уход требуется. А в Америке у него была страховка. Съездить в Россию здоровье уже не позволяло.
Перед отъездом старик жаловался, что все его забыли, никто не звонит, чтобы попрощаться. Пришлось прибегнуть к маленькой хитрости: я обзвонил общих знакомых и велел им срочно связаться с расстроенным отъезжающим! На следующий дет Борис Степанович просто сиял:
— Ты знаешь, я даже не подозревал, что все меня помнят! Вчера весь вечер мне по телефону знакомые столько всего приятного наговорили. Не забыли старика…